А. А. ГАЛКИН: «Я СЧИТАЮ СЕБЯ АПОЛОГЕТОМ ПОЛИТИЧЕСКОЙ СОЦИОЛОГИИ»

(Российская социология шестидесятых годов в воспоминаниях и документах / Отв. ред. и авт. предисл. Г.С. Батыгин; Ред.-сост. С.Ф. Ярмолюк. - СПб.: Русский христианский гуманитарный институт, 1999.)

Александр Абрамович, вы были в “первом наборе” сотрудников Института социологии и принадлежали к той их части, которую называли “политологами”. Как вы сами характеризуете свою работу в те годы, каким был ваш путь в науку?

– Я пришел в науку, уже имея большой жизненный опыт. Остановлюсь лишь на некоторых ключевых моментах. Мой отец стоял у истоков белорусской кинематографии, был директором треста “Белгоскино”. В 1938 году он умер. Мать – учительница. После школы я год служил в танковых войсках. Потом война. В конце ее стал политработником. В Красной Армии существовала такая служба: отделы “по работе среди войск и населения противника”. Поскольку я владел немецким языком, меня направили туда. Здесь я “разлагал” германскую армию – по-моему, не очень успешно. В Германии после войны пробыл еще четыре года, с августа 1945-го по сентябрь 1949-го. В эти годы заочно закончил университет, а потом здесь, в Москве, учился в аспирантуре. Время было трудное, подрабатывал, занимаясь журналистикой.

В 1954 году был создан первый сугубо внешнеполитический ежемесячный журнал, связанный с Министерством иностранных дел, – “Международная жизнь”. Ему придавалось большое значение. Редколлегия была утверждена решением Политбюро. Случилось так, что мой бывший начальник стал членом редколлегии. Ему-то и удалось (правда, с немалым трудом) взять в журнал и меня. Сначала я был референтом, консультантом, а затем заведовал отделом внешней политики Советского Союза и социалистических стран. Только в начале 1963 года перешел на научную работу в Институт мировой экономики и международных отношений.

Какой темой вы там занимались?

– Был создан новый отдел – рабочего движения. Перед ним была поставлена задача – разобраться в том, что в действительности происходит в массовых социальных движениях за рубежом. Одновременно меня пригласил в свои замы Яков Хавинсон – главный редактор журнала “Мировая экономика и международные отношения”. Хавинсон создал этот журнал и возглавлял его до самой смерти. Человек он был незаурядный, много повидавший, битый и бивший – все было. Но с ним было интересно работать. Журнал он создал неплохой и авторитетный.

В 1966 году я полностью сконцентрировался на научной работе в институте, защитил докторскую диссертацию.

Тоже по рабочему движению?

– Нет. По германскому фашизму. Я писал ее во время отпусков, параллельно, не в связи с основной работой, потому что тема не вписывалась в проблематику отдела и института в целом.

Моим непосредственным начальником в те годы был Т. Тимофеев (я был заведующим сектором, а он – заведующим отделом). Когда создали новый Институт международного рабочего движения, он ушел туда. А я возглавил оставшийся после него отдел, немного его переформировал, но сохранил основные направления, основную тематику. В отделе вместе со мной остались Г. Дилигенский, К. Холодковский, С.Перегудов – люди, создавшие себе имя в науке. Так мы работали – достаточно дружно – до 1968 года. Но у меня не сложились отношения с новым директором ИМЭМО Н.Н.Иноземцевым, с которым до его назначения мы были достаточно близки. Когда он стал членом-корреспондентом АН СССР, а затем академиком, то начал повышать голос. Естественно, на подчиненных. А для меня это неприемлемо. В то время А.М. Румянцев дал согласие возглавить Институт конкретных социальных исследований, Ф.М. Бурлацкий стал его заместителем. Они пригласили меня к себе, и я согласился.

Вы перешли в институт со своей темой?

– Нет. Ситуация была для меня достаточно сложной. Я все время раздваивался. С одной стороны, я все еще чувствовал себя историком-германистом. Моя кандидатская диссертация была посвящена Рейнскому сепаратистскому движению в 1918–1919 годах. У меня вышла книга по германскому вопросу. На эту тему была опубликована серия статей. Потом я написал книгу “Германский фашизм”. Но, с другой стороны, много лет я профессионально занимался проблемами международного рабочего движения, был редактором и членом авторского коллектива нескольких неплохих для того времени книг. Честно говоря, меня вполне устраивала и эта тематика. И кое-что получалось. Наша работа, приуроченная к 100-летию I Интернационала, нашла широкий положительный отклик, поскольку в ней впервые были поставлены по-современному вопросы рабочего движения Запада, третьего мира, проблемы “догоняющего” развития, мирного сосуществования. Книга переиздавалась четыре или пять раз.

Проблематика рабочего движения вывела меня на структурные изменения в обществе. А это уже социология. Но интерес к социологии у меня появился гораздо раньше.

Значит, переход в Институт социологии не был таким уж случайным, обусловленным стечением обстоятельств?

– Конечно, нет. Когда я занялся проблемой германского фашизма, то четко ощутил недостаточность чисто исторического метода. Мне не хотелось описывать события. Правда, литературы на эту тему у нас тогда практически не было. Однако на Западе вышли уже сотни книг. И основная фактура была в общем более или менее известна. Достаточно было прочесть некоторые из этих книг, найти в архиве нечто этакое, чтобы иметь потом возможность сослаться на архив, и диссертация была бы “испечена”. Тем более “перо” у меня было, четыре года я занимался журналистикой в Германии, свыше трех лет – во время учебы в аспирантуре и почти десять лет – в “Международной жизни”, переписал не один десяток статей за высокопоставленных авторов. Так что написать текст было не трудно, но скучно. Вообще, будучи историком, я никак не мог понять тех, кто готов перевернуть горы бумаг, просидеть в архиве годы, чтобы уточнить, что такое-то событие произошло не 9-го, а 10-го утром, и радоваться всю жизнь. Все это очень важно, потому что историческая канва всегда базируется на фактах, а факты должен кто-то найти. Причем это должны быть факты, максимально адекватные реальным событиям. Люди, которые их собирают, – это истинные труженики истории, подвижники, им надо памятники ставить. Но у меня, видимо, другой характер, другая натура. Мне это не интересно. Меня интересовало, как возникло то или иное событие, чем и в какой степени оно было обусловлено, какие силы стояли за ним, были ли варианты.

Иными словами, чисто исторический подход меня не устраивал. И я начал искать другой. Поиски привели меня к историко-социологическому методу. Я пытался не только выявить внешнюю канву событий, но и системно их осмыслить. Соответственно была построена моя докторская работа. Были рассмотрены соотношения: фашизм и правящие круги, фашизм и армия, фашизм и средние слои, фашизм и рабочий класс, идеология и практика фашизма. С этим были связаны свои сложности. Некоторые события приходилось прописывать несколько раз, историческое изложение как бы разбивалось. В то же время такой подход помогал познать общественные силы, породившие феномен, взаимодействие фашизма как политического движения с существовавшим социальным организмом. Практически это была первая историко-социологическая работа, написанная у нас после Второй мировой войны (до войны, в тридцатые годы, появилось несколько работ, основанных на аналогичном подходе, но вентиль быстро закрыли).

Для меня это был первый “заплыв в социологию”. Второй, как я уже упоминал, был связан с нашей основной тематикой в ИМЭМО. Мы практически заново создавали науку о рабочем движении и, естественно, тоже искали нетрадиционные подходы. Первая вставшая перед нами проблема: что происходит в структуре капиталистического общества? Ведь многие острые проблемы массового общественного движения были обусловлены структурными преобразованиями. Стало очевидно: если подходить к делу серьезно, то нужно отдавать себе отчет в том, что рабочий класс уже не таков, каким он был. А каков – никто толком не знал. Так мы оказались перед необходимостью заняться новыми границами рабочего класса, новой структурой средних слоев.

Старые понятия явно не работали. А ведь они были стержнем традиционной марксистской науки. Например, понятие “мелкая буржуазия” служило своего рода “козлом отпущения”: чуть ли не все неудачи и промахи левых объяснялись кознями мелкой буржуазии. Надо было также ответить хотя бы самим себе на вопрос, что такое современный правящий класс, властвующая элита и т. д. То есть сама проблематика все время выводила нас на социальную психологию и социологию.

Первой моей чисто социологической работой стала статья “Правящая элита”. Не могу сказать, что она была открытием с точки зрения мировой науки. Но у нас в то время не признавались ни сама проблема, ни понятие элиты, ни соответствующие западные теории. Наиболее яркие ее представители (как, скажем, американский социолог Райт Миллс) предавались анафеме. Считалось, что все разговоры об элитах – от лукавого. Поэтому я с большим трудом пробил свою статью через редколлегию “МЭиМО”. Впоследствии она вошла в наш сборник “Социально-политические проблемы современного капитализма”. Затем я занялся динамикой структуры рабочего класса, политически тоже очень острой проблемой. В идеологизированном обществе есть постулаты, к которым опасно прикасаться. Прикоснешься – станешь еретиком. К числу таких постулатов относился и вопрос о границах и структуре рабочего класса. Вокруг него ломались копья, причем далеко не только научные.

Таким вот образом я из историка постепенно превращался в социолога, но социолога очень специфического.

Кстати, Татьяна Ивановна Заславская говорит, что она маргинал в социологии...

– Да, у меня тоже нередко возникает подобное ощущение. Социология, которой я занимался, существенно отличалась от социологии микроуровня. В ее основе была попытка специфического, системного осмысления общественных процессов. Такая специфика была неизбежной, потому что я пришел в социологию через журналистику, опираясь на опыт реальной жизни, через оценку реалий с политической точки зрения.

Аналогичный подход был свойственен целой группе людей, которые пришли тогда в Институт конкретных социальных исследований. Что, между прочим, привело к конфликту, о котором ходит столько легенд.

И все время стоял вопрос об определении науки, ее объекта и методов исследования?

– Это была действительно очень серьезная проблема. Возможно, мои тогдашние коллеги по институту не согласятся с такой трактовкой, но, с моей точки зрения, наша социология возникла на слиянии двух основных потоков. Первый – это молодые, способные, разочаровавшиеся философы, с хорошим знанием иностранных языков, которым душно было в узкой клетке истмата. Они были знакомы с западной литературой и знали, каков уровень современной социологической науки. Еще в университете они зачитывались Вебером и Парсонсом, а потом приходили в Институт философии Академии наук и слушали пустые, выспренные речи Ф. Константинова и ему подобных. Это вызывало у них яростное сопротивление. Самым оскорбительным ругательством того времени по отношению к оппоненту в их устах было “константиновщина”. Кстати, этот ярлык иногда приклеивали и нам. Красноречивая болтовня, не имеющая отношения к реальной действительности, вызывала у них аллергию. Сопротивляясь ей, они пришли к почти полному отрицанию любых форм абстракции, любой попытки теоретически осмыслить происходящее. Подозрение вызывала даже теория среднего уровня. Признавались лишь чистая конкретика и, естественно, методика и техника сбора и обработки информации.

Матметоды...

– Некоторые даже отрицали и матметоды, рассматривая их как попытку не мытьем так катаньем выйти на обобщенную модель.

Но была ведь и категория ученых, напротив, ушедших в абстракции. Они и изъяснялись на языке, мало понятном непосвященным, как бы утверждая: вот мы действительно занимаемся наукой.

– Разговор на “птичьем языке” вовсе не обязательно был уходом в абстракцию. Он был естественной формой самозащиты, отстаивания идентичности.

Когда я пришел в институт, то почувствовал, что с трудом понимаю записных социологов, а они, в свою очередь, смотрят на меня как на дикого туземца с Соломоновых островов, который, правда, уже отказался от людоедства, но все еще не способен обращаться ни с мылом, ни с пипифаксом. Я разозлился, взял социологический словарь, за две недели выучил все эти аттитюды, экспектации и прочее и на очередном ученом совете нагло заговорил на языке “посвященных”, чем, если не ошибаюсь, вызвал искреннее изумление.

Конечно, среди этого потока были и чистые теоретики, но они оставались в меньшинстве. Второй из потоков составили люди, пришедшие в социологию либо из прикладных научно-исследовательских институтов, либо из журналистики.

Кстати, и те и другие – вне зависимости от принадлежности к потоку – на первых порах занимались главным образом разговорами о важности социологии. Я помню, как в 1970 году мы приехали на Всемирный социологический конгресс в Варну. Делегация была большая, докладов представлено много, но ни один из них не содержал конкретики. Лишь взгляд и нечто...

Но ведь тогда уже был “Таганрог”.

– Исследования уже провели, но данные еще не были обработаны.

Вернусь, однако, ко второй группе людей, пришедших в институт со знанием реальных общественных проблем. Социология интересовала их как метод решения таких проблем. Я, например, думал о том, как выявить реальную структуру нашего общества, опираясь на багаж, накопленный при изучении социальной структуры Запада. Как подступиться к действительным процессам, происходившим в советском рабочем классе? Мы тогда уже “пробили” широкую трактовку границ рабочего класса применительно к западному обществу. Теперь встал вопрос как использовать ее применительно к советскому рабочему классу. Лена Карпинского, работавшего в моем отделе, интересовало, почему все усилия по интенсификации производства, использования научно-технического прогресса не дают надлежащего эффекта и т. д.

Федор Бурлацкий, пытаясь метафорически обозначить возникшие разногласия, как-то привел следующий пример. Перед нами озеро и две группы рыбаков. Одни считают, что, стремясь поймать рыбу, нужно взять большую-большую сеть, шириной с озеро, “прочесать” его, вытащить сеть на берег, а потом разобраться в том, что оказалось на берегу. Другие, заранее зная, где что водится – где сом, а где окунь – идут на определенное место, предварительно бросив туда прикормку, садятся с удочкой и вытаскивают то, на что рассчитывали.

Такое различие в подходах сказывалось на работе, на взаимоотношениях в институте?

– Да, естественно. Но на это накладывалась и разница в опыте, биографиях, темпераменте. По Москве ходили слухи, что Ф. Бурлацкий просто поссорился с Г. Осиповым, что они не могут поделить власть, что каждый хочет быть начальником. Это тоже имело место, но было вторичным. Да, философы и первосоциологи таили обиду, считая, что к ним “примазались”. Других они не знали, но хорошо помнили, с каким трудом пробили в Институте философии сначала сектор изучения новых форм труда и быта, создали отдел. Потом начались хождения в ЦК. И понять их можно. Они создавали институт для себя. Академик Румянцев нужен был им только как “крыша”. А он взял и привел с собой какую-то кампанию. Пришельцы, быть может, люди интеллигентные, но к социологии отношения не имеют, а значит – занимают чужое место. Отсюда стремление либо отторгнуть чужаков, либо инкорпорировать их, но так, чтобы они потеряли свою идентичность.

Сложность состояла и в том, что в институте на одной “площадке” сконцентрировалось слишком много интеллектуалов. Оказывается, есть какой-то предел, как, вероятно, и у животных – лишних начинают бодать и выталкивать. Такая перенасыщенность действительно была. С одной стороны, Г. Осипов, В. Ядов, В. Шубкин, Н. Лапин, Б. Грушин, А. Здравомыслов, В.Колбановский и т. д.

Грушин ведь ближе к журналистам, он в “Комсомольской правде” работал.

– Да, он стоял несколько особняком. Занимался общественным мнением, провел с помощью МВД первый опрос, у него был “Таганрог”. Но он очень тесно был связан с молодыми философами, они все вместе учились... Была, как я сказал, и особая группа – Ю. Левада, Ю. Давыдов и некоторые другие. Я ведь не назвал и половины фамилий. Но никто не будет отрицать, что и в данном случае речь идет о высоких интеллектуалах. С другой стороны – Ф. Бурлацкий, А. Галкин, Г. Лисичкин, Л. Карпинский, Е. Амбарцумов. А на все это наложилась борьба не на жизнь, а на смерть – борьба Трапезникова против Румянцева, в которую активно включились чиновники из сектора философии и социологии отдела науки ЦК – прежде всего Г. Квасов.

А каким было ваше собственное общение с “философами”?

– Для меня оно было очень полезным. Я как бы прошел еще одну школу. До прихода в институт я был профессиональным историком и социологом-дилетантом, который до всего доходил сам. Переход к профессиональному занятию социологией – несмотря на то, что я и прежде знал соответствующую литературу – ознаменовался штудированием книг В. Ядова, А. Здравомыслова, Б. Грушина, лекций Ю. Левады (тех, которые затем послужили поводом для его “гражданской казни”), ряда других работ. Потом начал изучать немецкую социологию... Но дело не только в этом. В конце концов, одной книгой больше, одной меньше. Главное – это присутствие на ученых советах, участие в дискуссиях, семинарах, особенно семинарах Ю. Левады. Общение с умными, оригинально мыслящими людьми давало очень многое. Оно стало важной частью моей жизни. Я действительно с удовольствием ходил в институт.

Но, как я уже говорил, в таком насыщении интеллектуалами таилась и большая опасность. Непрерывно “проскакивали искры”. А тут еще атаки сверху, со стороны отдела науки ЦК.

А что было причиной конфликта Трапезникова с Румянцевым?

– Я был вроде и близок к Алексею Матвеевичу, но не настолько, чтобы знать все подробности. Знаю лишь, что они с Трапезниковым были антиподами, – и человечески и политически. Трапезников явно поставил перед собой задачу навести “порядок” в науке. Румянцев же терпеть не мог фельдфебелей – ни в жизни, ни в науке. И он прекрасно понимал всю опасность курса, на котором настаивал Трапезников.

Но силы были неравными. У Брежнева были неплохие человеческие черты, которые, однако, выходили обществу боком. Он очень хорошо относился к тем, с кем вместе работал, помнил и заботился о них. Я знал людей, которые служили с ним в 18-ой армии. Каждый раз в День Победы они получали письма и поздравления за его личной подписью, а в дни рождения даже подарки. Причем это была не игра. Игры у него были совсем другие, с секретарями обкомов и т. д. А боком это выходило обществу потому, что он считал себя обязанным тащить наверх и оберегать своих верных старых сослуживцев.

Щелокова, Черненко, Трапезникова?

– К тому же С.Трапезников еще в Молдавии разбился на машине, когда ехал с поручением Брежнева. Поэтому тот не хотел ничего слышать негативного об этом человеке.

Я был на Общем собрании Академии наук (тогда заведующие отделами институтов тоже получали приглашения), на котором Трапезников, возглавив советскую науку, держал “тронную речь”. Малограмотный доклад с дикими ударениями. Шум в зале, насмешки и т. д. После этого директора академических институтов стали жать на Румянцева как вице-президента АН СССР, требуя избавить их от такого цековского начальства. Мне известно, что Румянцев написал большое письмо в Политбюро, в котором ставил вопрос о необходимости освободить Трапезникова от руководства наукой. Но Алексей Матвеевич не только был очень честным человеком, но и сохранил какую-то детскую наивность. При этом он совсем не владел аппаратными методами борьбы. Он искренне был убежден, что, написав письмо, сделал все необходимое. В действительности же надо было действовать иначе, в полном соответствии с аппаратными играми.

Что же произошло? Письмо Румянцева попало к тому же Трапезникову. Тот понял, что нужно бить на уничтожение, и прежде всего по идеологической линии, а значит и по социологии.

Письмо было написано после разноса лекций Левады?

– Лекции Левады были только предлогом и эпизодом. В основном конфликт развернулся после августа 1968 года, после вторжения в Чехословакию. То, что до этого казалось невозможным, после августа 1968-го стало явью.

Что же касается Алексея Матвеевича, то это, как мне кажется, фантастический феномен, совершенно не вписывавшийся в реалии того времени.

Странно, что он вообще оказался в “цековской обойме”. Такие люди обычно оставались в роли советников, но не становились вице-президентами и директорами.

– Здесь была масса забавных совпадений и случайностей. Если хотите, я воспроизведу один его рассказ.

Да, конечно.

– Сразу после войны он был секретарем обкома по идеологии в Харькове. С этого поста его пригласили в Москву – на должность заведующего сектором в ЦК. Квартиру не дали, жил в гостинице. Человек он живой, контактный. Понимания в окружении не нашел, помыкался-помыкался и решил, что это – не его дело. Пришел на работу и написал заявление с просьбой отправить его обратно на Украину. Ему убедительно объяснили, что так не принято. Если он уедет, то выпадет из номенклатуры. Однако тут нашла коса на камень. Он уперся и добился откомандирования в Харьков. Но кадровая репутация его оказалась серьезно подмоченной.

В Харькове как человека “погоревшего” его не вернули в обком, а назначили директором маленького экономического института, где было 8-10 сотрудников. В то время началась подготовка к знаменитой экономической дискуссии. Румянцев получил на нее приглашение уже как скромный директор провинциального экономического института. Приехал, пообщался с организаторами. Кто-то из знакомых спросил, не собирается ли он выступить. Не знаю, ответил он, может быть, в прениях, если дадут слово. Сел где-то в углу. В это время среди организаторов конференции и зубров политэкономии прошел слух, что Сталин проявляет большой интерес к дискуссии. На заседание не приедет, но слушать будет: непосредственно из зала в его кабинет проведена связь (что, как выяснилось, соответствовало действительности). Возникла легкая паника. Никто не хотел “подставляться”. И тут к Румянцеву подходит один из организаторов и говорит: ты, мол, собирался выступать, вот мы тебя и выпустим с докладом. Возражений слушать не стали и дали одному из первых слово.

Он ведь по образованию был экономистом.

– Да, но у него было много ипостасей. Так, одно время он работал в театре, был артистом.

Румянцев?

– Это было в молодости. Однажды он прочел мне очень хорошие стихи. Я сказал, что это, наверное, Блок. А он говорит: “Какой Блок... Это я написал”.

Но вернусь к конференции. Румянцев выступил, и его выступление очень понравилось Сталину. Дело в том, что Алексей Матвеевич, при всей своей либеральности, открытости, прогрессивности, в области политэкономии был весьма догматичен. Видимо, взгляды Румянцева в чем-то совпали со сталинскими. Конференция закончилась. Алексей Матвеевич, ничего не подозревая, едет к себе в Харьков. На платформе его встречает секретарь обкома и говорит: “Не расслабляйся, домой ехать не надо. Вот тебе билет, тебя срочно вызывают в ЦК, Маленков”. Он пересел с одного поезда на другой и отправился назад, в Москву. Действительно, его ждал Маленков. Мы, говорит, слышали, что вам не понравилась работа в аппарате. Но вы член партии, человек дисциплинированный... Словом, есть мнение назначить вас заместителем заведующего отделом ЦК по общественным наукам.

Но Румянцев вновь проявил свойственное ему упрямство. Поблагодарил за почетное предложение и опять завел прежнее: де, у него масштаб не тот и вообще он не для столицы. Разъяренный Маленков потребовал у него письменного объяснения и чуть ли не выставил из кабинета. Румянцев же отправился на Курский вокзал и сел в ближайший поезд. Приезжает в Харьков, а там на перроне его вновь встречают посланцы обкома. “Возвращайтесь, говорят, в Москву. Там ждут”. И вновь кабинет Маленкова. Тот встречает Румянцева на этот раз вполне дружелюбно и подает ему его собственное объяснение. На нем рукой Сталина начертано: “Не хочет быть замом, сделайте его завом”. Фортель в чисто сталинском духе, комментировать не буду.

Но в отделе по общественным наукам уже был свой заведующий. Чтобы выполнить указание Сталина, пришлось раздробить отдел по общественным наукам еще на две части, создав структуру специально для Румянцева. Это было накануне XIX съезда партии. На съезде его как заведующего отделом избрали членом ЦК.

И сколько он пробыл в аппарате ЦК?

– До смерти Сталина. Потом его назначили главным редактором журнала “Коммунист”. Отсюда он уехал шеф-редактором международного журнала “Проблемы мира и социализма” в Прагу.

Так вот бывало. Может быть, Алексей Матвеевич литературно несколько обработал свой рассказ. Но суть дела, насколько мне известно, он передал точно. Вообще у него постоянно возникали сложности из-за его неаппаратного поведения. В Москве были недовольны его либерализмом, потаканием реформистским идеям.

Когда Румянцев писал бумагу в ЦК относительно Трапезникова, он ведь уже прекрасно знал все аппаратные ходы.

– Но всегда шел не аппаратным путем. Нужно было пойти к Косыгину – у него были с ним очень хорошие отношения. Выйти еще на какого-то члена Политбюро, написать ему памятную записку, договориться о поддержке. Но он только направил письмо.

Румянцев стремился как-то помирить своих замов, сблизить эти два обособленных крыла “социологов” и “политологов”?

– Он был очень огорчен тем, что такие умные, хорошие люди, как его заместители, не могут жить мирно, и старался не обострять эти отношения.

Как можно было снять остроту? Простых рецептов не было. С Осиповым работать было не просто. На самые главные места (кадры, главный бухгалтер и т. д.) он взял людей, обязанных ему лично, и широко использовал это обстоятельство. Формально договорились, что штаты института будут разделены – столько-то ставок одному, столько-то другому. Хочешь взять сотрудника в свою “половину”, готовишь приказ, и тут выясняешь, что ставка занята. “Как занята? Она же наша”. А Геннадий Васильевич Осипов прибрал ее к рукам. Все это вносило дополнительный элемент раздражения, хотя, оценивая все это с нынешней дистанции, думаешь: какие мелочи.

Федор Бурлацкий – мой старый друг – человек яркий, но тоже не сахар. Так что у обеих сторон накопилось немало претензий.

Откуда Бурлацкий пришел в институт?

– Он заведовал консультантской группой в отделе социалистических стран ЦК, у Ю. Андропова. Группа была очень сильной. В ней работали Г. Арбатов, А. Бовин, Г. Шахназаров, О. Богомолов, Л. Делюсин – люди, которые и сейчас на виду. Я там тоже подвизался – в качестве “вольноопределяющегося”. После того, как Андропов ушел из отдела, после свержения Хрущева стало ясно, что этим людям, особенно Бурлацкому, который к тому же обладал уникальной способностью наживать врагов (это у него прирожденное), надо уходить. Он стал обозревателем “Правды”. Но там тоже возникли сложности. За время работы с Андроповым у Федора возникло то, что я назвал ложным чувством безопасности. Он мог писать все, что угодно, казалось бы, и непроходимые по тем временам вещи. И все печатали – в “Коммунисте”, “Правде”, хотя кое-кто и морщился. Все это сходило с рук, пока была броня – доброе отношение Хрущева и поддержка Андропова. Но вот броня исчезла, а чувство защищенности осталось. Неизбежно должна была произойти авария. И действительно, ее спровоцировала статья, которую он написал вместе с Л. Карпинским. В ней критиковалась жесткая политика по отношению к театральному репертуару. “Правда” ее не приняла, а “Комсомольская правда” напечатала. Хранители идеологической чистоты (мы их называли “банно-прачечным комбинатом”) подняли дикий скандал. В конечном счете Федору пришлось уйти из “Правды”. Иноземцев как директор ИМЭМО взял его к нам старшим научным сотрудником. Полтора года он работал в моем отделе, а затем Румянцев пригласил его к себе.

Если институт делился на две половины едва ли не официально, то как обстояли дела с самой социологией?

– Вопреки всем трудностям становление социологии продолжалось. Происходило оно и на периферии. Люди тянулись к нам, а мы им максимально помогали. Непрерывно проходили семинары, различные встречи, разрабатывались новые методики. В целом сделано было немало.

Катастрофа началась после вынужденного ухода Румянцева, особенно с приходом М. Руткевича. Он действовал в соответствии с указанием Трапезникова – разгромить ревизионистское “гнездо”. И он громил. Приблизил к себе нескольких человек, не буду называть их фамилии – дело прошлое. На стенах института стали вывешивать “дадзыбао”, в которых каждый раз кого-нибудь развенчивали, обвиняя в ошибках – методологических, идеологических... Ведущие сотрудники стали разбегаться. Я увел почти весь свой отдел в Институт международного рабочего движения. Пришлось “унести” с собой наше первое исследование по властвующим элитам на западном материале. К сожалению, работа не вписывалась в тематику ИМРД, ее не удалось закончить.

Вы перестали быть социологом и стали политологом? Где граница между этими науками?

– Я считаю себя не политологом, а “апологетом” политической социологии.

Есть у нас и такое “крыло”?

– Конечно, есть.

Кто его сейчас представляет?

– У нас? Сходу я могу назвать лишь “птенцов своего гнезда”: А. Салмина, С. Михайлова, С. Васильцова. Но сейчас их много. И вылетели они из разных “гнезд”.

Если же вернуться к приходу Руткевича в Институт конкретных социальных исследований, то характерно, что он пробыл там недолго. Не сумел, видимо, сориентироваться в московских коридорах власти, учесть противоречивые импульсы, шедшие из разных подъездов здания на Старой площади. Слишком прямолинейно исполнял возложенную на него миссию – действовал “топором” там, где надо было работать “скальпелем”...


* International Biography and History of Russian Sociology Projects feature interviews and autobiographical materials collected from scholars who participated in the intellectual movements spurred by the Nikita Khrushchev's liberalization campaign. The materials are posted as they become available, in the language of the original, with the translations planned for the future. Dr. Boris Doktorov (bdoktorov@inbox.ru) and Dmitri Shalin (shalin@unlv.nevada.edu) are editing the projects.