Борис Раббот:
Как внутренний эмигрант, я все время жил в закрытой стойке

Борис Раббот: Шестидесятник, которого не услышали. Статьи. Интервью. Воспоминания. Составители Л. Виссон, В. Арканов— Москва: «Р.Валент», 2012, сс. 34-54.

Настоящее интервью с Борисом Рабботом было записано в Нью-Йорке 5-го августа 2008-го года. Борис Семенович Раббот - бывший Ученый секретарь президиума АН СССР по общественным наукам, помощник вице-президента и члена ЦК А. М. Румянцева. По совместительству заведовал в ИКСИ сектором экспериментальных ситуаций с 1968 по 1971 год.  В разговоре также принимала участие жена Б.С. Раббота Линн Виссон – лингвист, синхронный переводчик, автор исследований по русской культуре и кросскультурных связях.

Длительные паузы, смысловые разрывы и перебивки обозначены многоточием.  Расчленение речевого потока на отдельные предложения делалось, прежде всего, с целью облегчить чтение текста. То же касается и расстановки знаков препинания. В тех случаях, когда голоса респондента и интервьюера накладываются, два речевых ряда разведены.  Междометия и повторяющиеся слова типа «вот», «там», «значит» опущены. В квадратных скобках содержатся слова, добавленные редакторами с целью пояснить ход мысли, а также не полностью расшифрованные имена. Вопросы ведущего в некоторых случаях уточнены и сокращены. Ответы Б.С. Рабботы частично отредактированы с целью прояснения смысла.


[Posted May 25, 2011]


Шалин:  У нас сегодня, кажется, 5-го августа 2008-го года.

Раббот:  Ага.

Шалин:  Я разговариваю с Борисом Рабботом.  Ваше отчество, Борис?

Раббот:  Семенович. 

Шалин:  С Борисом Семеновичем Рабботом.  С нами также Линн Виссон.  Борис и Линн согласились со мной поговорить на темы, связанные с историей российской социологии.  Если можно, Борис, то сначала немножко о себе, о родителях, о вашем пути в социологию. 

Раббот:  Митя, я родился в очень большой еврейской семье, но отец бросил мою мать, когда она была в положении.  Это отразилось на мне психологически, потому что я рано стал заботиться о матери, которую очень любил, несмотря на то, что меня воспитывала бабушка, ее мать.  Как вы знаете, у многих сыновей инстинкт защиты брошенной матери очень сильный.  Семья была очень обрусевшая. Прадед мой по линии матери был из кантонистов. В четырнадцатилетнем возрасте его украли у очень крупного раввина в западной черте оседлости, и он прослужил в армии Николая I 25 лет, за что и получил право жить в любом городе России, включая Москву и Петроград.  Но выбрал он, как это ни странно, город Кострому.  Говорят (не знаю, правда это или нет), что он присмотрел какую-то красивую крестьянку.  Я выезжал в Кострому, ездил туда с лекциями, когда работал в журнале «Религия».  Мне подарили  выписку, там сохранился дом, где жили мои родные бабушка, мама, и т.д., но следов точных данных о прадеде я не нашел. 

Шалин:  Но сохранилось придание.

Раббот:  Нет, это не придание, это точные факты, что он из кантонистов и отслужил 25 лет, но я не мог документально это подтвердить.  В Кострому мама приехала уже беременная, чтобы меня родить, и через год после того она забрала меня в Москву. 

Шалин:  В каком году вы родились?

Раббот:  Я родился в 30-ом.  Я бы не сказал, что бабушка моя и дед были из числа русской интеллигенции, но почти все их дети получили высшее образование, включая мою мать. В двадцатых годах после окончания Гнесинского института мать начала петь в Большом театре, но сорвала голос.  Приезжала итальянская делегация отбирать людей для учебы в Италии, тогда еще это было возможно... Ее предупредили, что нельзя петь при ангине, но она так увлеклась, что у нее [появилась] мозоль на связке.  Тогда таких операций не делали, она должна была переквалифицироваться. Так она стала медиком и фармакологом и решила завести ребенка.  Семья по своим взглядам была очень скептически настроена в отношении Сталина и коммунистов.

Шалин:  Вы это помните лично?

Раббот:  Я это лично помню.  В этом духе меня и воспитывали.  То есть, открыто об этом не говорили, потому что боялись, что дети где-то проговорятся, но дух этот чувствовался в словечках, которые употребляли.  Сталина, например, называли “отчетц”, что по-еврейски означает “приемный”. 

Шалин:  Подкидыш?

Раббот:  Нет, нет, «отчетц» - это язвительное от отца, это смешанное слово, в котором русский корень и еврейское начало соединены в одно.

Виссон:  Это польское слово.

Раббот:  Да, может быть.  Дух семьи отразился на мне своеобразно.  Он вызвал интерес к этой теме, к теме социальной.  Я помню, что уже к восьмому классу я прочел почти все полное собрание сочинений Ленина.  Я был очень упрям и увлекся этим.  Я бы сказал, что это был главный мотив, который меня толкал к философии и социальным наукам.  Это очень сильно сказывалось. Поступил я в Московский университет в самые неприятные годы.  Да, пожалуй, второй мотив, который мной двигал, это 46-ой год, когда Сталин произнес тост, вызывавший волну антисемитизма - тост за здоровье русского народа. На мне это отразилось не прямо, но то, что происходило, на мне сказалось, конечно.  Я чувствовал это по реакции взрослых.  Работать я начал очень рано...

Виссон:  Может быть, ты скажешь два слова о большом влиянии, которое на тебя оказала эвакуация? 

Раббот:  Ну, да, но это на всем моем поколении.  Эвакуация и беды, которые мы испытывали, необходимость продавать последние вещи. 

Шалин:  Ваша мама замуж так и не вышла? 

Раббот:  Мама никогда замужем не была. 

Шалин:  Сколько было у нее детей? 

Раббот:  Я единственный, но у нее было четыре сестры и четыре брата.  У бабушки было десять детей, один умер рано.  Это была исключительно дружная семья.  Они обожали друг друга всю жизнь и поддерживали, что потом сказалось роковым образом на судьбе семьи и на моей судьбе.  Я не буду на этом останавливаться, потому что об этом написано очень много, о том, как страдали москвичи.  Но один факт, который я запомнил и который воскрес в 46-ом году после знаменитого сталинского тоста, это антисемитизм окружающих людей.  Мы были на Урале, и отношение к евреям среди местного населения, где было очень много ссыльных кулаков, было очень отрицательным.  Дело в том, что эвакуированные заняли часть квартир, которые местные держали для себя. Эвакуированные были грамотными, им завидовали, у них выменивали вещи, их считали богатыми.  Многие приехали с большим запасом одежды, но голодали.  

Я поступал в Московский университет в 48-ом году, когда начались прямые команды из ЦК не брать еврейских ребят на гуманитарные факультеты.  Я помню сцену после объявления результатов первого сочинения. Весь двор на Моховой – это было старое здание университета – был заполнен еврейскими ребятами. Большинство из них писали сочинения на «отлично», это были отличники учебы, так же как и я. Во дворе в день объявления оказалось несколько тысяч человек, и я обратил внимание, что все они с еврейской внешностью попали под ту же статью, что и я.  Спустя много времени у меня появились знакомые, которые оказали мне любезность и «вытащили» сочинение, за которое у меня стояла тройка.  В слове “посредственный” у меня было второе “н” на окончании выписано не очень четко, но было совершенно ясно, что я знал, как это пишется. 

Шалин:  Они сочли это за ошибку?

Раббот:  Сочли за ошибку. 

Шалин:  Значит, не удалось поступить?

Раббот:  Нет.  Я устроился... я поступал на юридический факультет, и мне показалось, что в сферу юстиции не хотели брать евреев.  Я решил бросить этот факультет и записаться экстерном на философский факультет, к чему у меня был даже больший интерес, но я не решался вначале туда поступать.  Я проучился год экстерном и на следующее лето сдавал еще раз экзамены, получил 25 баллов из 25-ти.  И опять меня не приняли.  

Шалин:  Это уже 1949-ый?

Раббот:  1949-ый.  Мне помог мой дядька (брат матери), который меня воспитывал.  Он пошел к проректору (был такой по фамилии Вовченко), показал ему эти документы, и спросил: “Почему?”  Тот ни слова не произнес и подписал: “Зачислить”.  Потому что было очевидное нарушение закона.  Сдавать экзамен после годового обучения другим наукам было нелегко, но другого выхода не было.  Чем я занимался?  Меня тянуло к современной политике, в частности, к проблемам мира и безопасности в советской политике.  Но начиная с третьего курса, я больше занимался зарубежной философией и поступил на кафедру Западноевропейской философии.  Туда входила также и социология, хотя в названии кафедры это не отражено. Заведующим кафедрой был профессор Ойзерман. 

Шалин:  Насколько я знаю, среди ваших сокурсников был ряд студентов с большим будущим – Мамарадашвили... 

Раббот:  ...Мераб был на курс моложе меня, но при первых же столкновениях с официальной философией... Там был Ильенков, Зиновьев и трое аспирантов – помимо меня еще Пышков и молодой Мамарадашвили.  Но Мамарадшвили, скажем прямо, почему-то струсил.  Выступал он довольно компромиссно. 

Шалин:  Это когда громили Ильенкова?

Раббот:  Ильенкова, да.  Мераб уже был на первом курсе аспирантуры.  Еще был там такой преподаватель Корьяков, очень приятный человек... Ильенков, Зиновьев и Корьяков. 

Шалин:  Имя его вы не помните?

Раббот:  Нет, не помню сейчас, но это можно установить.  Он потом ушел из философии совсем и занялся своей любимой географией.  Первое сражение кончилось тем, что нас, аспирантов, не оставили на преподавательской работе.  Для меня это было особенно тяжелой ситуацией.  Ребята после аспирантуры так или иначе устраивались. 

Шалин:  Это уже после защиты?

Раббот:  После аспирантуры, потому что в 1956-ом году (или в 1955-ом, точно не помню) вышел закон, по которому прежде чем защищаться, нужно было иметь печатные работы.    Мы были первым поколением, попавшим под этот закон.  Защищаться мы не стали, но ребята так или иначе устраивались на работу, а для меня, еврея, это была тяжелейшая проблема. Я помню, я вел список после студенческой скамьи, во сколько мест, в какие двери я стучался, чтобы устроиться, и где получал отказ, хотя знал, что там, куда я ходил, были вакансии. В первом случае это было, по-моему, что-то около 250-ти адресов (я записывал не для статистики, а чтобы иметь адреса), а после аспирантуры количество мест, которые я исходил, было около трехсот.  Перед отъездом я все эти документы [собрал]. 

Официально у меня был научным руководителем такой историк западной философии Василий Васильевич Соколов, а моим неофициальным руководителем, который сыграл очень большую роль в моем воспитании, был Асмус Валентин Фердинандович.  Асмус же меня познакомил с моим литературным наставником, со своим другом Борисом Леонидовичем Пастернаком. 

Шалин:  Вы знали его лично? 

Раббот:  Знал немного.  Не могу сказать, что мы дружили.  Мы познакомились в домике-музее Скрябина. На Арбате, недалеко от театра Вахтангова, в 1950-х годах еще жили сестры Скрябина, и по субботам они там музицировали. Однажды Асмус меня пригласил, и там был Пастернак, с которым я познакомился. Неожиданно, когда я собирался домой, выяснилось, что Борис Леонидович идет на Потаповский переулок около Чистых прудов, где я в то время жил. Как потом выяснилось, там жила его последняя любовь Ольга Ивинская. Мы пошли вместе и расстались около моего дома - ему еще надо было пройти несколько кварталов.  Это была первая из наших бесед (всего мы встречались раз десять, включая ту встречу в доме-музее Скрябина), и говорили мы не столько о поэзии, сколько о философии. Он сыграл решающую роль в доработке моих мозгов. Они были очень критичны, но, как у всякого молодого человека, не без сумбурности. Небольшие, осторожные замечания, которые Пастернак делал в ходе беседы (он мне доверял из-за рекомендации Асмуса, с которым у меня были очень откровенные отношения) окончательно расставили все по своим местам... Асмус считал, что среда, в которой мы находимся, среда философов со степенями, это среда воров.  Когда я написал первые главы своей диссертации об эпистемологии Лейбница (меня интересовало, почему в человеческом мозгу возник интерес к проблеме бесконечно малых величин, - вы знаете эту проблему),  я обратился к Асмусу с вопросом, стоит ли опубликовать эти главы как статью в сборнике, который готовил Институт философии. Он сказал:  “До защиты диссертации - ни в коем случае. У вас всё украдут”. Но саму статью он прочитал, и она ему очень понравилась.      

Шалин:  Когда вы защищали диссертацию?

Раббот:  Я ее не защищал, так и ушел незащитившимся. И статью не послал. 

Шалин:  Диссертация осталась незаконченной? 

Раббот:  Да, незаконченной, потому что надо было публиковаться, а публиковаться невозможно из-за того, что всюду воры. 

Шалин:  Тогда и начались проблемы с трудоустройством?  

Раббот:  Да, проблема с трудоустройством у меня была. Но весьма своеобразная. Мне предложили две работы за одну зарплату. История вкратце такова: меня взял к себе первый заместитель правления Общества «Знание», бывший цензор Советского Союза при Сталине Константин Кириллович Омельченко. С 1937-го года он был редактором «Труда»,  а потом до 1954-го начальником Главлита. Сталин предпочитал советоваться с ним по острым идеологическим вопросам, поскольку Омельченко был первоклассным политиком, кандидатом в члены ЦК. Большая умница, но после смерти Сталина его сняли с работы. Он долго сидел в резерве, пока его не назначили первым заместителем председателя правления Общества «Знание».  Устроил его на это место Митин.  Наверное, вы его знаете: академик такой. Так вот Омельченко и взял меня на работу ответственным секретарем бюллютеня Общества «Знание», но с условием, что параллельно за те же деньги я буду писать ему диссертацию. Дело в том, что он хотел устроить для себя «подушку». Ему надоела вся эта административная возня, и он решил уйти преподавателем в Высшую партийную школу или Академию общественных наук, чтобы спокойно дожить до старости. Тема диссертации, которую он выбрал, а мне предстояло написать, противоречила моим взглядам: «Международное значение опыта КПСС». Но выхода не было, и я стал писать, и уже с первых глав он понял, что тема эта неразрешима.  Я с самого начала предупреждал его, что он себя подставляет, что по этой теме его заклюют попы марксистского прихода, потому что это самая страшная тема, которая может быть. Вскоре, уже при Хрущеве, он не поладил с Митиным, и его освободили от занимаемой должности и, как водится, «пристроили» главным редактором журнала «Советские профсоюзы».  По его просьбе я перешел с несколькими молодыми людьми в новый создающийся журнал.  Я стоял у истоков этого журнала.  Он называется «Наука и религия».  Там я проработал до 1965-го года.

Шалин:  Начиная с...

Раббот:  С 1959-го года.  В моей жизни я очень увлекался религиозной тематикой. Видите ли, моя бабушка была человеком очень верующим.  В доме были религиозные книги, в частности, у нас были три томика Гемары 1 на иврите и на русском языке – редчайшие издания. Гемара, если вы не знаете, это толкование Талмуда. И пока бабушка была жива, она учила меня исключительно по нему. До восьми лет я многое знал наизусть и даже неплохо говорил на иврите. После ее смерти постепенно почти все забылось, но что-то эмоционально в душе осталось. Я бы сказал, что это была некоторая интенция, которая меня толкала в сторону этой проблематики. Религия была мне очень интересна и, наверное, она сыграла в моей жизни очень важную роль. В те годы, работая в журнале, я понял, наконец, в чем основной порок коммунизма.  Без понимания истории христианства и иудаизма мне бы не удалось прийти к этому пониманию. Пастернак этому способствовал в ходе нескольких серьезных разговоров, но, понимаете, одно дело услышать, другое прочитать и самому вникнуть в суть прочитанного.  

Как единственный еврей, я возглавлял в журнале еврейскую тематику. Первое, что насторожило ЦК (там еще не знали, что я был мозговым центром группы этих молодых ребят), был очерк о Библии евреев. Называлась статья «Палочка шамеса». Это о лагерях в Кохтла-Ярве, где немцы истребляли людей тем же способом, что и в других лагерях – заставляли перетаскивать камни с места на место, потом обратно; унижали страшно людей. Но в Таллинне был шамес, у которого была изумительная палочка, и вот об этой палочке [я написал]. Немцы его убили. Жители Таллинна помнили, как его вели по городу на расстрел. Конечно, это потрясающая история, и мне было важно ее рассказать. Но была и другая причина, побудившая меня взяться за этот очерк. Меня мучил вопрос, почему, даже зная об участи евреев Германии и Польши, евреи, жившие в Таллинне, не уехали из Эстонии. Я потом встречался с людьми, которые пережили Холокост в Прибалтике, и убедился, что причина была очень простой. Поскольку многие из прибалтийских евреев учились в Германии, они просто не верили, что немцы - цивилизованные люди, нация Гейне и Гете - могли издеваться над людьми. И еще меня очень интересовали дневники самого видного историка еврейского народа Семена Дубнова. Вы, наверное, слышали эту фамилию. 

Шалин:  Он не добрался до Израиля?

Раббот:  Нет, он погиб в Рижском гетто. 

Шалин:  Жаботинский, кажется...

Раббот:  Жаботинский, да, но это один из основоположников сионизма. А Дубнов был сторонником диаспорального расселения евреев. Это очень интересный человек. Известно, что он вел дневники. Я мечтал их найти и обратился за помощью к людям, прошедшим гетто. Они показали мне дом, на втором этаже которого он жил. Сказали, что в 1942-м его вместе с другими евреями вывели на улицу, где он упал и умер. Он был уже очень стар. По другой версии, немцы его пристрелили. Увы, дневников Дубнова, к моему великому сожалении, я не нашел. Не исключено, что новые жильцы бросили их на растопку, потому что дрова в Риге были тогда на вес золота.  А может, немцы сожгли – кто знает.

Публикация моей статьи о Кохтла-Ярве вызвала недовольство в ЦК. И хотя тема, вроде, была проходная, приветствовалась (ведь Советская армия спасла евреев от всего этого), во мне почувствовали скрытого еретика. Репутация «еретика» сопровождала меня и в дальнейшем. Журнал мы делали втроем: я, Борис Григорян 2 - очень приличный человек, который [впоследствии] работал в Институте философии, и еще один корреспондент журнала. Я, конечно, играл роль «заводилы» и поставил задачу, которую мы в итоге реализовали: истребление воинствующего атеизма.   

Шалин:  Чтобы поставить на его место научный атеизм?

Раббот:  Нет-нет. Я потом ввел отдел истории и теории атеизма. Надо было доказать, что курс этих старых атеистов (а их было большинство и в редколлегии, и кругом - они еще с двадцатых годов руководили делом) очень вредный. Причем не только в гуманитарном отношении, но и конкретно. Они ведь призывали закрывать церкви силой. Для меня это было категорически неприемлемо. Я тогда очень много общался со священнослужителями, был в очень хороших отношениях с ленинградским митрополитом Николаем, который ведал иностранными делами Русской православной церкви. Он ко мне хорошо относился.  И воинствующих атеистов мы одолели. Просто не пускали их в журнал или переписывали статьи. Я собственноручно переписывал. 

Вторая задача, которую мы себе поставили - начать искренний и равноправный диалог с богословами православной церкви. Это тоже, к сожалению, легло на мои плечи, и в Отделе пропаганды ЦК, сие не осталось незамеченным. Тогда отрекся от религии некий профессор Ленинградской богословской академии по фамилии Осипов. Сейчас об этом мало кто помнит, но тогда история наделала много шума. Даже в «Правде» появилась большая статья по этому поводу. На страницах нашего журнала началось ее обсуждение, и одним из откликов было письмо коллеги Осипова по духовной семинарии профессора Миролюбова. Маленькое такое письмишко, всего на одной странице, и смысл его сводился к следующему. Дескать, сами вы, профессор Осипов, можете не верить в Бога, но подумайте о рядовых верующих - о «малых сих», как называл их Миролюбов, - тех, для кого вопрос о вере является смыслом духовной жизни. Или если не смыслом, то единственной оставшейся у них опорой. Миролюбов не расписывал тогда, как тяжело при советской власти рядовым верующим, про гонения и т.д. – это и так было ясно. Мне удалось добиться разрешения на публикацию этого письма при условии, что Осипов на него ответит. Тогда я специально выехал в Ленинград и уговорил Осипова написать ответ. Это было в начале шестидесятых, когда публикация письма богослова в атеистическом журнале было довольно дерзким поступком. Конечно, без ответа Осипова никто бы мне не разрешил его опубликовать.  Но уже сам факт публикации, честный диалог, попытка представить в журнале два противоположных взгляда – мне это представляется большим достижением.  

Была и еще одна задача, которую ставил перед собой наш журнал: прекратить преследование верующих за их взгляды. Здесь-то и произошел тот конфликт, из-за которого я был вынужден с боем покинуть занимаемый пост. Меня стали травить из ЦК. Тогда же сменился редактор. Поводом для конфликта послужило письмо 25-летней женщины из Минска, баптистки, муж которой публично отрекся от религии. Она решила обратиться к нам, потому что такие публикации как письмо Миролюбова необычайно повысили авторитет журнала - тираж рос просто как на дрожжах. Письмо этой женщины попало ко мне – письмо интереснейшее. Она писала, что муж ее отрекся от религии, потому что у него завелась любовница, и он теперь живет с ней и двумя детьми, а ее – свою законную жену и мать этих детей - выгнал, чтобы оградить их от ее баптистских воззрений. Женщина писала, что тайно встречается со своими детьми, но никогда не мешала им быть пионерами или ходить на собрания, никогда никакой веры специально не прививала. Меня это письмо очень заинтересовало. Я увидел, что в нем затрагивается в первую очередь нравственная проблема. Мне было очевидно, что ее муж - обыкновенный бандит, которому захотелось обыкновенного бабца, и он просто решил выселить мать двоих детей из квартиры.   

Шалин:  Под предлогом того, что она верующая.

Раббот:  Да, а в газете напечатали, что он вообще герой. Я нашел знакомого корреспондента, которому я доверял, зная его как человека добросовестного. Он загорелся, поехал и написал страшный очерк, убийственный очерк о ее муже и всей этой истории. Как его опубликовать?  Мы попытались, но цензура не пропустила. Тогда мы пошли на хитрость: вставили кусочек из этого очерка, выжимку из него, в текст речи, с которой наш главный редактор должен был выступить на большой атеистической конференции. А когда конференция прошла, опубликовали это как отрывок из выступления нашего главреда. В ЦК специально принялись выяснять, кто всю эту комбинацию проделал. Оказалось, что Раббот. Меня подвергли настоящей травле, выгнали из журнала, сделали все, чтобы я никуда больше устроиться не мог. Когда друзья организовали мне встречу с Румянцевым (в ту пору главным редактором «Правды»), и он хотел предложить мне место, ему позвонил заведующий Отделом пропаганды ЦК и «обложил» меня последними словами. После этого Алексей Матвеевич сказал, что мог бы за меня побороться, но игра не стоит свеч, поскольку скоро его самого «уйдут» из «Правды». Мы договорились, что встретимся в Академии Наук. Он мне дал ясно понять, что хотел бы со мной работать.

Шалин:  Он уже знал про вас?

Раббот:  Да, ему представили меня.

Виссон:   Мне кажется, это было раньше. Тебя избили в КГБ...

Раббот:  Я об этом не рассказывал, пропустил просто...  Дело было на первом курсе Философского факультета, и это, конечно, тоже помогло мне «прозреть» еще до ХХ-го съезда. Меня вызвали в КГБ с просьбой дать показания на ребят-экстерников. Я был вхож в их компанию. Они собирались на квартире у паренька, отец которого, комиссар, был расстрелян в 1937-м. Там было первое собрание сочинений Ленина с комментариями Троцкого, Зиновьева и так далее – в ту пору большая редкость. Мы зачитывались этими вещами и слушали иногда «Голос Америки».

Шалин:  Какой это был год?

Раббот:  Это был январь 1949-го - начало кампании по борьбе с космополитизмом. Я сказал, что у нас такие-то и такие-то разговоры и интересы, но что ничего политического в них нет.  Вроде бы и все. Но буквально через несколько дней меня вызвали в другое место и опять попросили рассказать об этой компании, а потом задали вопрос напрямик: вы нам поможете их разоблачить?  Я сказал, что это честные ребята и что разоблачать их не в чем – и вдруг ощутил страшный удар в плечо. Обернулся – и увидел, что за моей спиной стоит человек цыганского вида. От него разило сивухой. Откуда он взялся – не знаю. Я был неопытен, вскочил, схватил за ножки табурет, на котором сидел, и сказал: «Еще раз ударишь, получишь от меня табуретом».  Тут из разных дверей (а там их было несколько) вбежало четыре или пять человек, выхватили у меня табурет и начали меня этим табуретом бить. Я упал на пол, закрыл голову руками, но один из ударов вызвал страшную боль, и я потерял сознание. Очнулся я во дворе собственного дома на Потаповском от очень неприятного ощущения во рту. Принюхавшись, понял, что от меня пахнет водкой, спиртом. Потом мне объяснили, что, по-видимому, мне в горло залили водки, чтобы [в случае, если я умру от побоев,] милиция могла установить акт смерти от опьянения. Я дополз до дома (по счастью, квартира мамы была на втором этаже) и две недели не мог двигаться. Оказалось - трещины в двух позвонках. Слава богу, молодой организм (я был спортсменом, играл в волейбол) - как-то вытянули меня. Но это очень многое определило. Я уже ненавидел эту систему. Я написал [об этом] в открытом письме Брежневу. Посмотрите его, если интересно – вам сразу станут ясны истоки моего диссидентства. 

Шалин:  Борис, а вступать в комсомол, в партию вам приходилось?

Раббот:  В комсомол в школе я вступил вполне искренне. Мы были молоды, не задумывались о многом. А в партию до работы в журнале я не вступал. А вступил, потому что надеялся сделать больше изнутри партии, чем извне. Тогда многие вступали именно с такой мыслью. Это был хрущевский период до 1964-го года. 

Шалин:  В каком году вы вступили?

Раббот:   Если не ошибаюсь, в 1962-м,  в разгар «оттепели». Я уже работал в журнале.  

Виссон:   Что-то мы здесь потеряли. Ведь ты еще преподавал в МГУ – ты об этом не рассказал. 

Раббот:  Да, как-то я это упустил. Еще будучи аспирантом, я начал преподавать на старших курсах гуманитарных факультетов МГУ. Мне дали эту возможность, поскольку меня высоко ценил Ойзерман

3, который знал о моих отношениях с Асмусом. Мне ничего

не платили, но стаж в трудовой книжке шел. Я преподавал историю западноевропейской философии и социологии. Ну, социологии мало было тогда, ее пинали ногами. Я делал упор на Гоббса, на социальную философию, которую надо было знать.  Вот, пожалуй, [и все], если коротко.

Шалин:  Вас тогда выгнали из журнала или вы сами ушли?

Раббот:  Нет, меня выгнали. Вынудили написать заявление «по собственному желанию».   

Шалин:  И где-то в те же годы вас представили Румянцеву, который уже собирался переходить в академический мир.

Раббот:   Меня рекомендовали Румянцеву два моих однокашника. Одного из них вы, возможно, знаете: Юра Карякин.

Шалин:  А другой?

Раббот:  Помощник Румянцева в «Правде», который работал с ним еще в Праге. Тогда была целая группа «пражан», к которой позже и меня причисляли.   

Шалин:  Это группа, связанная с «Проблемами мира и социализма»?    

Раббот:  Да. «Пражанами» называли группу людей, которые приехали в Москву из Праги и находились под влиянием идей еврокоммунизма. Они отнекивались от этого названия, чтобы не создалось впечатления, будто в партии возникла какая-то группировка. А в 1965-м году, когда Румянцев перешел в Академию [Наук] на должность академика-секретарея Отделения экономики, я сразу стал с ним работать в качестве ученого секретаря этого отделения. В мои обязанности входила работа по оценке теоретической деятельности институтов и одновременно (это приходилось делать всем помощникам необразованной советской элиты) написание за шефа статей, докладов и книг. Объем работы был огромен, а зарплата крошечная, но у меня не было [выбора]. 

Шалин:  Значит, вы начали работать с Румянцевым в 1965-м еще до его перехода в ИКСИ, писали ему статьи, докладные записки, вещи, связанные с его представительством?

Раббот:  Нет, я занимался, в основном, его литературной деятельностью.

Шалин: А в 1968-м последовали за Румянцевым в Институт конкретных социальных исследований? 

Раббот:  В 1967-м было [принято] решение о [создании] института, а в 1968-м он был практически [создан].

Шалин:  И вам довелось видеть, как создавался институт?   

Раббот:  Он создавался на моих глазах и при моем непосредственном участии... 

Шалин:  Что особенно запомнилось из этого периода?

Раббот:  Когда Румянцев стал вице-президентом [Академии Наук], в его распоряжение перешел аппарат бывшего вице-президента Федосеева. Он состоял из нескольких ученых секретарей и референта, который оказывал Румянцеву личные услуги. Я был единственным, кого Румянцев привел с собой, поэтому относился к его аппарату весьма настороженно. Отчасти настороженность была вызвана тем, что там очень часто появлялся [Геннадий] Осипов. Он уже тогда часто бывал заграницей и все время приносил какие-то подарки ученым секретарям, референту, и т.д. Фактически его назначение на должность заместителя директора прошло обманным путем - в обход меня. Моего глаза они как-то побаивались, а Алексей Матвеевич в людях не понимал, он слишком... Как вам сказать... Во-первых, старость. Вообще это было его слабое место.  

Шалин:  Кадровая политика?

Раббот:  Вы знаете, это не только кадровая политика. У него дома всем руководила жена  - умная женщина, еврейка. И это сказалось на Алексее Матвеевиче. Когда тобой все время командуют дома, ты и на работе не чувствуешь себя достаточно сильным. Кроме того, он по натуре был человеком мягким, либерально настроенным. В то время было очень много выдвиженцев, которых назначали на ответсвенные посты вопреки их характеру. Румянцев  - яркий тому пример. Он ведь стал заместителем заведующего Отделом культуры ЦК по личному указанию Сталина, который заметил его на одной из экономических конференций. Румянцев предложил какую-то формулу об основном экономическом законе социализма, и эта формула очень понравилась Сталину. (Подробностей я не знаю, так как в то время с ним не работал, но закон этот мне казался крайне сомнительным. Ну, неважно, это было сделано из лучших побуждений). До переезда в Москву Румянцев был секретарем Харьковского обкома партии по идеологии, а Харьков – очень своеобразный город. Там превалировала такая полу-интеллигентская оппозиционно настроенная среда, существовало напряжение между русскими и украинцами. Это очень влияло на психологию людей. Румянцев отстаивал интересы русского населения. (Кстати, там жило и довольно много евреев). 

Но вернемся к назначению Осипова. Однажды я пришел [в Академию], и референт показывает мне подписанный Румянцевым приказ о назначении Осипова замдиректором. А я знал, что Алексей Михайлович обещал взять на эту должность Федора Бурлацкого – в ту пору старшего научного сотрудника Института мировой экономики и международных отношений (его возглавлял Иноземцев). Взяв Осипова, Румянцев фактически нарушал данное слово. Но у него была возможность взять и второго зама, которым, по моему глубокому убеждению, должен был стать Владимир Николаевич Шубкин. Я считал, что в той ситуации он оптимально подходил на эту должность и по научной квалификации, и по своей биографии. К сожалению, я ничего не смог сделать, когда приказ был уже подписан. Думаю, Осипов просто купил аппарат Румянцева вот этими подарками, услугами мелкими. У него был хороший резерв – социологическая ассоциация, часть денег которой предназначалась на Штаты. Он мог оперировать подарками, брать на временные должности, подкидывать [ресурсы].

Шалин:  То, что называется “slash fund”. 

Раббот:  Да. Но мне упрекнуть себя не в чем: я прямо сказал Алексею Матвеевичу, что назначение Осипова – ошибка и что у него репутация мошенника, хотя я его лично не знаю. 

Шалин: А он что?

Раббот: Он сказал, что он его плохо знает, но что у него хорошие рекомендации.  

Шалин:  Осипов сменил Францева на посту президента Советской социологической ассоциации где-то году в 1961-м и оставался на этой должности до 1971-го. Он также руководил Центром по изучению проблем труда.

Раббот:  Может быть...  Этой стороны его деятельности я не знаю, но Румянцев после разговора со мной позвонил Францеву в Прагу, и тот прямым текстом заявил, что Осипов - мошенник.

С Алексеем Матвеевичем мы часто разговаривали тет-а-тет. Обычно такие беседы проходили в академическом санатории «Узкое» недалеко от Москвы - там большой участок, сад, огороды. Мы ходили и разговаривали. А у себя в кабинете он говорить боялся из-за подслушивающих устройств. Был он человек влиятельный, знал членов Политбюро и прекрасно понимал, о чем можно говорить вслух, а о чем – нет. Поэтому и свое назначение Осипова в кабинете он обсуждать не стал. Сказал только: “Ну, что теперь делать. Я посмотрю”. Я понял, что Соломоново решение уже невозможно. Осипов меня опередил. Я ведь не сидел целыми днями в Академии (работал в библиотеке или у себя дома) – вот и не смог уследить за этим процессом. Да и административная работа не входила в мои функции. Я занимался теорией, а у Алексея Матвеевича чем дальше – тем больше разгорался аппетит на мои статьи, на то, что я для него делал, поскольку это создавало ему очень высокую репутацию. Помню, в 1968-м году я написал ему доклад для выступления на Парижской конференции. В ней принимали участие все ведущие социологи мира. И после выступления к Румянцеву подошел сам Раймон Аарон и сделал ему комплимент, которого мой шеф никак от Аарона не ожидал. А это уже международное признание! Неудивительно, что ему хотелось еще и еще.    

Шалин:  Иметь референта с головой - дело хорошее. 

Раббот:  Не просто референта, а автора, который сидит и пишет. Я не возражал. Ни одну из идей, которые я вставлял в его доклады, я не мог бы опубликовать от своего имени. Это было нереально. А под его фамилией написанное мной публиковалось, и это все искупало. Увы, он не всегда использовал мой текст честно. Из-за Твардовского у нас даже возник конфликт.

Шалин:  У вас с Румянцевым?

Раббот:  Да. Когда пошел слух о принудительном отстранении Твардовского [с поста главного редактора «Нового мира»]. Румянцев участвовал почти во всех делах диссидентов, пытался помочь (и не без моего настояния). Я могу перечислить имена тех, за кого он заступался. Все их имена сейчас известны.

Шалин:  Это кто?

Раббот:  Ну, например, историк Гефтер Михаил Яковлевич - руководитель группы методологии в Институте общей истории. Медведев...

Шалин:  Румянцев помогал академическим людям с неортодоксальными взглядами?

Раббот:  Да, но каждый раз с моей подачи и под моим нажимом. Хотя изредка я отговаривал его помогать, когда видел, что вопрос выходит за рамки его компетенции. Например, так было с Театром на Таганке. Мы пошли на спектакль «Галилей», и я шефу честно сказал, что спектакль мне не очень понравился. Я был против закрытия театра, но считал, что вмешательство Румянцева может быть только косвенным, потому что это не в его компетенции. Это не академическое дело. 

Виссон:   У вас еще было дело с Сахаровым.

Раббот:  Да, пожалуй, это главный эпизод. Я помню все фамилии. В 1967-м Андрей Дмитриевич принес Румянцеву свой знаменитый меморандум с предложением подписать его совместно. Румянцев ему объяснил, что если под меморандумом появится его подпись, то его деятельность в ЦК будет парализована. У них был сравнительно недолгий разговор, в конце которого (как потом мне рассказывал Румянцев) он понял, что Сахаров - очень хороший человек и очень большой идеалист, но малограмотен в гуманитарных вопросах. Алексей Матвеевич переадресовал Сахарова ко мне, сказав: “Поговорите с моим помощником”. У меня было два разговора с Сахаровым. Первый длился часа четыре, второй - часа три, и за это время я очень многое успел ему рассказать, старался быть аккуратным, ни в коем случае не обидеть, но убедился, что Румянцев прав. Сахаров был милейшим человеком с удивительным чутьем на международные вопросы. Он прекрасно понимал значение всей мировой склоки, вернее, мирового клубка вокруг атомной бомбы. Но при этом гумантирно был совершенно не образован. К сожалению, продолжать наши встречи мы не могли: Румянцев предупредил меня, что могут быть неприятности. Позднее, уже в 1968-м (после создания ИКСИ) Алексей Матвеевич рассказал мне такую историю. Ему пришло от Сахарова письмо, в котором Сахаров извещал Румянцева, что встречался с начальником Отдела науки ЦК Трапезниковым и получил разрешение выступить в ИКСИ с докладом о ядерной бомбе и международных проблемах с последующей дискуссией по этому вопросу. Алексей Матвеевич мне говорит: “Я позвонил Трапезникову и спросил, действительно ли было такое разрешение”.  Трапезников говорит:  “Я никакого разрешения не давал”. Румянцев мне говорит:  “Как это понять?”  Я говорю:  “Алексей Матвеевич, я лично больше верю Сахарову”. Выходит, Трапезников соврал Румянцеву. Это исторический факт... Это к вопросу о том, что было разрешено в ИКСИ, а что – нет. Румянцев был бы рад предоставить трибуну Сахарову, но не мог сделать это без согласия Трапезникова. Это был 1968-й год, канун Чехословацких событий. Я был уверен, что Сахаров поднимет эту тему и не видел ничего страшного в том, чтобы социологи ее обсудили. Румянцев тоже так считал. С точки зрения здравомыслящей части советской верхушки Сахаров был бы менее опасен, если бы ему дали возможность выступить в академическом институте. Почему нет?   

Шалин:  На этом контакт с Сахаровым закончился?

Раббот:  Да, и у меня, и у Румянцева, но это послужило причиной моего большого конфликта с Алексеем Матвеевичем.   

Шалин:  Вы еще упомянули Твардовского.

Раббот:  С Твардовским очень интересный эпизод.  Перед снятием Твардовского, когда ему шли реляции из Союза писателей о том, что ему надо уходить, что будет смена редколлегии, он позвонил Румянцеву. Они дружили еще со сталинских времен, и Румянцев очень уважал Твардовского за прямоту и честность. (Он мне не раз говорил, что Твардовский - честный человек). Так вот Твардовский позвонил Румянцеву с просьбой написать статью о Ленине в юбилейный номер (в 1970-м праздновался столетний юбилей Ленина) и заодно рассказал о развязанной против него травле. Алексей Матвеевич горячо его поддержал, а статью, как всегда, поручил написать мне.

Шалин:  Сам он писал уже мало?

Раббот:  Он уже давно совсем не писал.  В лучшем случае, просматривал.

Шалин:  Все, что вышло под его именем (сборники по Марксу, Ленину), - все это...

Раббот:  Написано мной. Основная моя работа вылилась в его книгу «Проблемы современной науки об обществе». 

Шалин:  Она вышла...

Раббот:  В 1968-м году к совещанию коммунистических партий. Но вернемся к статье о Ленине. Видите ли, это была для меня довольна неприятная тема. Я вообще не очень высоко ценил основателя советского государства. В шестидесятые годы я уже понимал, куда уходят корни большевизма. Но я откопал очень интересный материал, который показывал неграмотность советских руководителей брежневского периода. Я заказал в ФБОНе – Фундаментальной библиотеке общественных наук - материал о том, кто из членов первого советского правительства выступал со статьями в печати, кто писал сам и за кого писали другие. Интуиция меня не подвела. Из пятидесяти членов первого советского правительства в ежедневной печати выступали сорок девять человек, и никто за них, естественно, не писал. Они писали сами. Я эту тему прокрутил в статье «Ленин как литератор». 

Шалин:  Ленин писал свои работы сам?

Раббот:  Это очевидно, он был достаточно грамотным. Другое дело – что он писал. Румянцев поставил меня в жуткое положение с этой статьей. Ее нужно было закончить за месяц. Я работал день и ночь, совершенно измотался. При этом мои обязанности по работе в секторе ИКСИ никто не отменял. Но, в общем, уложился, представил статью к сроку. Каково же было мое удивление, когда уже после снятия Твардовского вышел номер «Нового мира», и я увидел, что часть о том, как члены первого большевистского правительства сами писали свои статьи, отсутствует. Через знакомых в редакции я выяснил, что часть эту вычеркнул сам автор – Румянцев.   

Шалин:  Не дав вам знать.

Раббот:  Не дав мне знать. Румянцев обычно ничего в моих текстах не исправлял. Максимум, что он делал, это вставлял в первую фразу слова “партийность” или “классовость”. Это старые штучки. Сам он писал с трудом, застревал на первом же предложении, в которое обычно хотел втиснуть сразу все свои мысли. А у меня был большой редакторский и журналистский опыт. Кроме того, как историк философии я разбирался в этих проблемах. А здесь он снял, потому что отчасти это был укол и в его сторону. 

Шалин:  Сам подпадает под этот анализ. 

Раббот:  Ну, да. Он вообще академик, его трудно было упрекать. С другой стороны, мы знаем, что такое «пролетарский» академик. Я не мог этого забыть. Понимаете, даже когда пишешь за кого-то, у вас возникает чувство родственности по отношению к тексту. Жалко, когда его калечат. Я вспоминаю рассказ одного из авторов воспоминаний о Бовине – о том, как в его присутствии кто-то (по-моему, Катушев) спросил у Брежнева, можно ли в его докладе переставить один абзац на другое место, и Бовин (который этот доклад писал) бросил такую реплику:  “Это все равно, что ухо переставить к жопе”. Саша был на это способен, он довольно резкий был человек. Когда с вашим текстом делают такую пересадку, то очень возникает очень неприятное чувство – будто хирург полоснул скальпелем не по тому месту. К сожалению, с Сашкой [Бовиным] дружбы у нас не сложилось. Человек он был интересный, хотя и не без карьерных соображений. Нам было о чем поговорить. Он ведь писал диссертацию о бесконечности в математике, и это сходилось с проблематикой моей диссертации о бесконечно малых величинах. Он оскорбился, когда я ему сказал: “[Ты] интеллектуально обслуживаешь серолапых медведей”. Ну, неважно, это дело прошлое.

Шалин:  А в вашей статье «вылетело» только это место? 

Раббот:  Все осталось. Только заголовок в редакции изменили. Я Алексею Матвеевичу напомнил об этом в 1973-м году, когда он ушел и с работы, и из Академии с поста вице-президента. Я его не бросил, жалел. Как-то он еще пытался барахтаться, надеялся, что его изберут в члены ЦК. 

Шалин:  То есть, у него оставались какие-то карьерные надежды?

Раббот:  Политики не меняются. Карьерность остается в крови, в костях. Помню, возвращаюсь однажды из отпуска, и звонит мне Румянцев, просит зайти. Его уже отовсюду прогнали, оставили возглавлять только какой-то научный совет. Его это устраивало. Тем более, что в деньгах он не нуждался. Прихожу – и Румянцев мне говорит: “Меня вызвали и сказали, что я должен подписать письмо группы академиков против Сахарова ”. Я ему сказал: “Алексей Матвеевич, вы понимаете, что вы перечеркнули свое [доброе] имя?”

Шалин: А он уже подписал письмо?

Раббот: Оно уже в «Правде» было опубликовано. Письмо не получило широкой огласки, поскольку никто всерьез не принимал такие заявления, но тень на свое имя он бросил. И уже в нашей следующей беседе при нашей следующей встрече он сказал: “Вообще, я бы с удовольствием ушел из этого ЦК, все бы бросил, но, Борис Семенович, без поликлиники я остаться не могу”.

Шалин:  [Смеется]

Раббот:  Митя, когда пожилой человек говорит, что ему нужны кремлевские врачи и лекарства, что я мог ему на это возразить? 

Шалин:  А какие-то угрызения совести у него были в этой связи?

Раббот:  Судя по реакции, были. Но он скрывал. В первом разговоре, рассказывая мне обо всем, он ахал, говорил, что плохо себя чувствует. Как вы думаете? Мне было ясно, что его гложет совесть. Иначе он бы не рассказал. Я был для него одновременно и помощником, и другом, и душеприказчиком, поэтому он и советовался. Понимал, что я к нему очень хорошо отношусь, что я искренне желаю ему добра. Мне его было жалко, я его не бросал. Написал ему много бумаг за это время без отрыва от своей работы в Институте истории естествознания и техники. 

Шалин:  Пока Румянцев был директором, вы...

Раббот:  Я там заведовал сектором экспериментальных ситуаций. Этот сектор был создан для поиска решения проблем, которые могла вызвать к жизни экономическая реформа. В том, что такая реформа когда-то будет, я уже не сомневался. Я понимал, что мы живем в эпоху не развитого, а склеротичного социализма, что дело идет к концу. Поэтому я заинтересовался социальными экспериментами. Румянцев, надо сказать, к этому меня подталкивал. Он все время настаивал, чтобы я написал докторскую диссертацию. 

Шалин:  Значит, была и кандидатская. В каком году?

Раббот:  Кандидатская была в 1968-м. Я защищался в ИКСИ по теме «Проблема эксперимента в социальном исследовании». Это проблема мировой социологии. Книжку, изданную по этой теме, [раскритиковал] Ягодкин - московский идеолог, секретарь МГК по идеологии. Он же разнес в пух и прах книжку Левады и фактически уничтожил институт после изгнания из него Румянцева. Ну, а по поводу докторской у меня с Румянцевым был такой разговор. Я ему сказал, что готов написать диссертацию, но только по теме, которая действительно полезна, нужна. Мне надоело заниматься оторванной от реальности теорией. Понимаете, меня вообще идея защиты отвращала. Я понимал, что все это делают ради денег, и мне уже одно это было противно.  Я немножко иначе был воспитан, Дима. Это с детства идет. Деньги есть деньги, но наука меня тянула значительно больше, чем деньги. Я увлекался искусством, женщинами, а деньгами – никогда.

Шалин:  Когда создавался институт, вы были  ученым секретарем, но у вас еще не было кандидатской?

Раббот:  Когда создавался институт, я был ученым секретарем президиум Академии Наук по общественным наукам и одновременно помощником Румянцева. Так и числился в справочнике: ученый секретарь, помощник президента. Я эту должность сохранил и после перехода в ИКСИ, потому что Румянцев не хотел меня отпускать.  Он рассчитывал, что я буду работать в этом секторе и что люди в этом секторе будут мне помогать. У него к тому времени были огромные аппетиты по литературной части. 

Шалин:  Вы стали завсектором в 1968-м году и тогда же защитились?

Раббот:  Совершено верно.  

Шалин:  Вы  были уже не просто при Румянцеве, но и работали главой сектора? 

Раббот:  Да.

Шалин:  А роль помощника Румянцева оставалась за вами неофициально?

Раббот:  Нет, официально. Я был завсектором и по совместительству [помощником] Румянцева. Но зарплату получал только в ИКСИ. У меня был выбор, где получать: в институте или в Академии. Я предпочел ИКСИ, потому что там больше платили. На сектор возлагались две основные функции. С одной стороны, Румянцев хотел, чтобы сектор занимался практическими рекомендациями, обрабатывая данные исследований, которые должен был проводить Осипов. (Он их не проводил, потому что институт еще ничего не делал). С другой (и это то, из-за чего я взялся за этот сектор) – чтобы проводить исследования экспериментальных ситуаций – путем опросов, выяснения проблем, предложений и т.д. Первые же эксперименты показали, что в ходе экономической реформы возникнут огромные проблемы. Во-первых, децентрализация власти приведет к необходимости переквалификации рабочей силы – изменятся функции рабочих, инженеров и т.д.  Во-вторых, возникает необходимость в перемещении рабочей силы по районам. В-третьих, встанет проблема социального обеспечения безработных. Все это требовало осмысления. Я набрал людей, которые сами себя образовали в социологическом плане. Не было же тогда системного социологического образования. 

Шалин:  Сколько у вас было сотрудников в секторе?

Раббот:  Cо мной вместе - десять человек. Но трое из них – евреи, поэтому когда начала работать знаменитая комиссия ЦК, МГК и района, мне выдвинули обвинение в «засорении» кадров.  Для них это выглядело неслыханной наглостью: мало того, что заведующий сектором сам еврей, так еще позволяет себе брать на работу других евреев. Чаще всего, евреи боялись брать [на работу] себе подобных. 

Шалин:  И кто работал в вашем секторе?

Раббот:  Из социологов более или менее известных – Лойберг. Миша Лойберг 4. Он был старшим научным сотрудником. А из социологов-самоучек - бывший математик Саша Ицхокин 5. Но он очень хорошо знал это дело, был очень способный. Миша Лойберг его привел со словами, что это будет у нас еще одна «рабочая лошадка». С теоретической частью мне никто из них помочь не мог – писать Румянцеву все равно приходилось мне.   

Шалин:  Возвращаясь назад к истокам института: первоначально предполагался на пост замдиректора Осипов, и только позже появился Бурлацкий?  

Раббот:  Бурлацкий появился вторичным образом... Осипова я в то время хорошо не знал. 

Шалин:  Когда Осипов появился на вашем радаре? Когда вы узнали его лучше?

Раббот:  Он появился на моем радаре, когда распределялись ставки внутри Института социологии. Но первый конфликт [с ним] возник из-за Бурлацкого. Как только Бурлацкий приступил к работе, он сразу не поладил с Осиповым. Это был дележ власти. Они много раз пытались договориться, искали пути мирного сосуществования, но так и не нашли. На мой взгляд, виноват в этом был Осипов. Он не давал ставки, мешал, был настоящим мастером мелочных интриг. Бурлацкий - более широкая натура. Конечно, не без недостатков – как-никак прошел андроповскую цековскую школу, политик в душе. Но он не из тех, кто будет экономить на ставке, пускать кровь по мелочам. Он не мелочный человек. А Осипов - гений мелочности. Деньги, ставки, помещение – его мелочность проявлялась во всем. В результате между ними возник конфликт, который никак не удавалось уладить. Бурлацкому просто не давали возможности работать. Кроме того, у Осипова было одно преимущество: он все-таки знал, что такое социология.  Бурлацкий этого не знал. Это очень крупное преимущество. Тем не менее, Бурлацкий очень способный человек, он быстро набрал хороших людей - Амбарцумова Женю, Галкина Сашу. Это очень способные люди, я бы даже сказал, яркие люди, особенно Амбарцумов. Они ходили на работу, что-то делали, но в институтскую жизнь органически не вливались. Осипов боялся политических социологов, хотя Румянцев не раз предлагал ему: “Давайте создадим отдел политической социологии”. Осипов готов был согласиться, но при условии, что Бурлацкий не будет замдиректора, а только завотделом...  Не поделили власть. 

Шалин:  Но в Америку 1968-м году Бурлацкого не взяли. Приехали только Румянцев, Осипов и вы?  

Виссон:  Всего три человека. Это была [делегация] Советской социологической ассоциации. Румянцев был от имени президиума [Академии наук], а Борис в качестве его помощника. Ты тогда уже был в ИКСИ.

Раббот:  Приглашение было от трех университетов.

Виссон:  Нет, это приглашение было от ACLS. Лумянский был тогда президентом ACLS, и приглашение было от Лумянского. В тот год я готовилась к докторским экзаменам в Гарварде, и Лумянский попросил меня помочь с переводом. Там были сложные темы. Я сказала: “Почему нет?” Впервые мы познакомились [с Борисом] в Кембридже. Мы встретились на улице, не помню точно где. Я помню твою реакцию: ты сказал, что я невероятно похожа на твою маму. 

Мы провели с этой делегацией две недели. Из Кембриджа в Нью-Йорк, из Нью-Йорка в Принстон. Я переводила на каких-то официальных заседаниях. Не помню, где они были, но помню, что ты хотел в синагогу - посмотреть воскресную школу, где учатся дети.  Причем, попросил меня не говорить об этом Румянцеву и Осипову. А вечером вы все пошли смотреть “Hello, Dolly”. Я не пошла.

Раббот:  В тот приезд у меня было много разных впечатлений, но самым сильным было посещение именно этой воскресной школы при синагоге. Когда увидел детей, горло тут же сдавило.  

Шалин:  Возможно, детские воспоминания дали о себе знать, восемь лет изучения Гемары. 

Раббот:  Ну, да. Это такая прелестная сцена, как в песне.  Вы знаете, есть  такая песня:  “Oh, my бебичек…” [?].  Недавно Лене дали текст и по-русски, и по-еврейски. Поет русский хор мальчиков - совершенно изумительно. Я впервые услышал эту песню от человека, который мне помогал собирать материал для статьи о евреях в Кохтла-Ярве. Он сел за фортепьяно и проиграл эту песенку. Я слушал, как заколдованный... Видимо, слышал ее раньше когда-то.

Шалин:  Давайте вернемся к институтским реалиям. Помните, было такое дело Левады?

Раббот:  Да, это важный момент.

Шалин:  Как вам это все виделось?

Раббот:  Я хотел бы сделать маленькую поправку к тому, что говорил ранее. Вы спрашивали, был ли Осипов единственным кандидатом. Я был неточен. Был еще один кандидат – Борис Грушин. Его проталкивал Иван Фролов, который в то время был помощником Демичева и дружил с Грушиным. Боря Грушин бывал у него дома. Но Румянцев отказался от кандидатуры Грушина по одной простой причине. Он мне говорил, что Борис Андреевич - человек очень тиранический, резкий, а здесь нужна гибкость. В итоге Грушину отказали как человеку негибкому, а взяли слишком гибкого. У меня был на эту тему разговор с Румянцевым, но я понимал, что как администратор Грушин может наломать дров. Я не стал спорить. 

Теперь вторая принципиально важная поправка. Румянцева сняли на заседании секретариата ЦК. Председателем этого заседания и автором формулировки, с которой ему вынесли выговор, был Суслов. Формулировка была такая: “За либерализм”, и Суслов, к сожалению, был в этом прав. Очень многие люди (в том числе социологи)  считали, что Румянцева сняли с руководящих постов в научных учреждений за его либеральные взгляды. Фактически Румянцев стал лидером либеральной оппозиции - особенно после провала реформ и Чехословацких событий. Вот лишь один характерный эпизод. Когда началось вторжение в Чехословакию, Румянцев отдыхал в Барвихе. Он вызвал меня туда с просьбой написать статью с критикой Чехословацкой реальности, которую от него потребовал Международный отдел ЦК. По-видимому, на моей роже все было написано, потому что, посмотрев на меня, он сказал: “То, что вы не хотите, это хорошо. Я закажу другому ”. Стремясь уберечь его доброе имя, я сказал, что сделаю. Расчет мой был очень прост: затянуть как можно дольше. Он знал, что я иногда затягивал с трудными заданиями, и я действительно в тот раз запоздал. Правда, всего на один день, но этого хватило: необходимость в статье отпала, и его имя было спасено. 

А Суслов был прав по другой причине. Вы просили меня назвать имена людей, [которым помог Румянцев]: Твардовский, Медведев, Сахаров. А еще Аскольдов, о фильме которого он хлопотал... Но, в основном, это были крупные диссиденты. 

Шалин:  И Румянцев действительно деликатно поднимал в ЦК вопрос об этих людях, говорил, что не нужно перегибать палку? 

Раббот:  Именно так. 

Шалин:  Это важно, поскольку он не просто втихую симпатизировал, но готов был пустить в дело собственный политический капитал и репутацию. 

Раббот:  Что делать в том или ином конкретном случае, он всегда обсуждал со мной. Это сложные вопросы. В политике я не очень понимал, тем более в аппаратной, поэтому всегда руководствовался здравым смыслом. У Румянцева было несколько «рычагов воздействия».  Во-первых, через помощника Демичева Ивана Фролова - будущего главного редактора «Вопросов Философии», специалиста по критике лысенковской генетики. Мы вместе учились в аспирантуре. Многое из того, что Ванька делал, он делал [прилично]. Во-вторых, у Румянцева были очень хорошие отношения с помощниками Суслова. Они его очень уважали за прямоту и честность. Даже не соглашаясь с ним, они понимали, что мотивы его правильные. Кроме того, у него были регулярные встречи с членами Политбюро. Он ведь почти всех знал лично. Повлиять на них он вряд ли мог, но возможность высказать свою точку зрения у него была. У него были очень хорошие отношения с Подгорным. (Я часто слышал их разговоры по вертушке). С Пономаревым – он был просто на дружеской ноге. Обе фигуры очень важные. С Андроповым он в последние годы очень сблизился. У него было около десяти встреч с Андроповым на конспиративной квартире, и конспекты по ним готовил Румянцеву я. Обсуждался вопрос о том, какой быть перестройке, если говорить современным языком. 

Шалин:  Речь идет об Андроповской перестройке?

Раббот:  Да, той, которая не состоялась из-за его преждевременной смерти, но проекты ее уже имелись.   

Шалин:  Тогда еще Андропов был членом Политбюро?

Раббот:  Членом Политбюро и председателем КГБ. В моем открытом письме Брежневу я называю Андропова либералом. У меня были на то основания, потому что Румянцев каждый раз сообщал мне содержание своих разговоров с ним. 

Виссон:  Это очень важный момент, потому что когда Борис приехал в 1976-м, для здешних советологов он был феноменом абсолютно непонятным. Здесь не понимали, что на самом деле уже было либеральное движение в России, что Горбачев не появился exnihilo, что Горбачев появился на подготовленной почве и не был единственным человеком на Руси, который так мыслил.  В результате такого невежества, когда с Борисом разговаривали в Вашингтоне на довольно высоком уровне, даже люди, которые were supposed to know, не знали и даже подозревали Бориса в том, что heis aplant.  Они не верили своим ушам: советские либералы?  Что это такое? 

Шалин:  Оттенки мнений внутри элиты не были известны.   

Виссон:  Считалось, что это монолит. 

Раббот:  Митя, здесь было очень большое невежество по этой части, и я собираюсь об этом писать. Одна из причин, побудившей меня выступить с открытым письмом Брежневу, с этим огромным полотном (по сути, первой публикацией на русском языке о «склеротическом социализме»), была реакция людей на мою статью в газете «Вашингтон пост». В стык с ней было помещено интервью с корреспондентом «Вашингтон Пост» в Москве Робертом Кайзером. Началось обсуждение, пошли письма читателей, две недели я спать не мог. Люди считали, что я либо пиарщик, либо агент КГБ.  

Виссон:  Это Кайзер бросал на тебя тень. 

Раббот:  Это потому что я позволил себе защищать свою позицию и позицию Брежнева по детанту. Как это может быть: иммигрант, только что приехал, нищий с протянутой рукой - и вдруг позволяет себе такие вещи. 

Виссон:  Интересно, что спустя неделю, Виктор Зорба, тогда очень известный журналист и советолог, который не был знаком с Борисом, выступил в «Вашингтон пост» со статьей, в которой  сказал:  “This is ridiculous.  He is not a plant.  He is talking about Russian liberals, and you should know what is going on there.”      

Раббот:  Так вот, Румянцев получил второй выговор и был снят. Не только потому, что он был директором Института социологии – это была лишь одна из причин.   

Шалин:  Это было скорее поводом.

Раббот:  Это был excuse, и желание некоторых сил вообще разделаться с социологией.  Тут сошлись сразу несколько причин. Главным образом, ему не простили его позицию относительно Твардовского, театров и так далее. Он боролся не с консерватизмом вообще, а с нелепостями системы. Для меня это пример человека, прошедшего путь от сталинизма к демократическому социализму, но остановившегося на полдороги. Потом его приходилось подталкивать, но он не сопротивлялся. 

Виссон:  Он остался социалистом и коммунистом?

Раббот:  Как человек, выросший в годы гражданской войны, он понимал значение завоеваний революции. Понимал, что их нельзя просто выбросить на улицу, как это делали поначалу перестроечники. В России слишком много крови пролилось. Я бы сказал, что Румянцев хотел постепенной эволюционной перестройки страны. Я лично до сих пор уверен, что это был единственно правильный путь. Принцип здесь один: тише едешь - дальше будешь. Иначе покалечишь всю страну. Радикалы сделали страшную вещь для России. Я еще не уверен, что от этого удастся... 

Шалин:  Вернемся к делу Левады. Оно мне видится тестовым, поскольку в нем проявились позиции и характер разных людей. Меня особенно интересует ваш взгляд, поскольку отношение других участников и свидетелей этого дела достаточно хорошо известно. 

Раббот:  Дело Левады очень запутанное. Я его наблюдал в деталях. К Юре Леваде я относился с симпатией и уважением, но друзьями мы не были. Знакомство наше состоялось еще на философском факультете МГУ – он учился на курс старше. Потом, через пять-шесть лет он издал книгу о религии и предложил статью на эту тему в редакцию журнала «Наука и религия», где с 1959-го я заведовал отделом. Откровенно говоря, мне его книга не понравилась из-за своей поверхностости. По характеру мы были разными людьми: он внешне казался флегматичным, но временами позволял себе явное ехидство по адресу тех, кто ему не нравился. А я отношусь к ироничным людям настороженно, считая их недобрыми. Кроме того, Юра был окружен сотрудниками, которые им восхищались, а мне одинаково не нравится как власть над людьми (пусть даже и с помощью идей), так и идолопоклонники этой власти.

К разговору о «Лекциях» Левады это имеет непосредственное отношение: я говорю о самомнении их автора. Тут вы правильно цитируете Юру: он считал, что, будучи парторгом, он мог сделать много хорошего для социологии - кому-то помочь в научной работе, кого-то не дать в обиду и так далее. К сожалению, Юра был человеком, мягко говоря, далеким от политики, хотя чисто теоретически, наверное, понимал, что есть такая сфера человеческой деятельности, где лучше не размахивать красной тряпкой перед быком, где нужна тактика, умение защищаться и идти на компромисы. Но, по-видимому, в глубине души он ставил себя выше этого. Мне кажется, что публикация «Лекций» стала для него идеей-фикс и одновременно видом эпатажа против советского истеблишмента.

Знал ли о политической опасности этой публикации Геннадий Осипов? Думаю, что не знал, хотя, безусловно, понимал, что это было «выпадом» против власти. Об этом свидетельствет его поведение. Дело дошло до самой «верхушки» ЦК, и у Румянцева были все основания снять своего зама по ИКСИ с работы за то, что эта  публикация прошла через редакционно-издательский отдел. Но Осипов повел себя в деле Левады как порядочный человек. Его поведение показывало, что он не беспринципный тип, готовый ради самоспасения изменить социологии, продать все и всех. Меня его позиция приятно удивила.  

Шалин:  Осипов поначалу защищал Леваду, рекомендовал послать его в творческий отпуск на доработку «Лекций», но под нажимом горкома быстро сменил позицию, осудил книгу Левады и предложил снять его с поста парт-секретаря. Впрочем, тон Левады тоже изменился к этому времени. 

Раббот:  Осипов прятался за спину Румянцева. За этой спиной можно было укрыться от многого, но не от всего. Я думаю, Трапезников и Отдел науки ЦК воспользовались «Лекциями» Левады, чтобы расправиться с Румянцевым. Румянцев посчитал, что Осипов в глубине души  порядочный человек, поскольку он не топил виновника большого скандала. А Леваду Румянцев принимал несколько раз и решил не освобождать его от заведывания сектором. Да и моя поддержка Юры сыграла свою роль. В итоге, Леваду освободили только от обязанностей секретаря партбюро института, а Осипова оставили на месте замдиректора ИКСИ. Юридически это было оправданно: все документы, на которых стояла его подпись под разрешением на публикацию «Лекций», оказались уничтожены. Как это ему удалось, я не знаю, но, как говорится, не пойман – не вор. И кроме того, я вам прямо скажу, у меня не было желания подсказывать Румянцеву, как его изловить. Здесь пришлось придерживаться такой позиции: чем меньше шума, тем лучше. Когда «Лекции» Левады обуждали в Академии Наук и в ЦК, больше всего ему досталось за сравнение коммунизма с национал-социализмом. Но кроме двух абзацев в самих «Лекциях», никто не мог предъявить ему [ничего конкретного]. Таким образом, Осипов «усидел» благодаря тому, что Левада был порядочным человеком. В конце концов, снятие Осипова повлекло бы за собой увольнение Левады, а Румянцев этого не хотел. Левада на него произвел хорошее впечатление. 

Шалин:  Изолировать, но сохранить. 

Раббот:  Вы понимаете, тут надо было идти на компромиссы. В дальнейшем никто не ставил вопроса о возвращении Левады на роль секретаря парторганизации. Никто не хотел лишний раз дразнить гусей.

Шалин:  А разве вопрос вставал о его возвращении?

Раббот:  Ну, было бы желательно. На его место, Дима, пришел такой Николай Лапин - серый человек. 

Шалин:  Кстати формула о том, что нечеткая позиция Левады особенно пагубна для молодого поколения (она часто встречается в обкомовских документах) принадлежит ему. 

Раббот:  Совершенно верно. Это очень серый человек, которому следовало родиться крысой. Сколько я его помню по факультету (он учился на год младше меня), столько он занимался исключительно общественной работой. Так он окончил аспирантуру, так попал на работу, получил степень доктора. Это человек, абсолютно ничего общего с наукой не имеющий. Мозги у него работали только в план где что происходит и как кому угодить. Неудивительно, что именно его назначили директором после ухода Румянцева, пока не пришел Руткевич. Первое, что он сделал, - бросился выполнять все рекомендации комиссии ЦК, МГК и райкома по очистке кадров в институте. Начал с меня. Вызвал и говорит:  “Слушай, я должен твой сектор ликвидировать.”  Я говорю:  “Ты это считаешь нужным или просто берешь на себя?”  Он говорит:  “Что ты имеешь ввиду?”  Я сказал:  “То, что ты делаешь, я это и имею ввиду”. Но я не возражал - понимал, что существование сектора немыслимо. Мне было ясно, что с реформой покончено навсегда. И я не ошибся: в те годы Брежнев окончательно положил проект реформы в долгий ящик своего письменного стола. 

Я хочу сказать, что к поведению Левады у меня нет никаких замечаний, кроме одного.  Конечно, он подставил институт под удар своими «Лекциями». Я не видел необходимости публиковать их в тот момент, когда институт был только создан, когда все эти истматчики только и искали повод расправиться с молодыми социологами. Опубликовать «Лекции» в тот момент означало элементарно подставиться. Можно было подождать, найти другую форму. Советская власть, понятно, восприняла это как вызов. А сравнение с фашизмом, на мой взгляд, не точно еще и по существу. Юра до конца не понимал, с кем имеет дело. Он чувствовал, что люди эти ему чужды, но не понимал, что имеет дело с настоящими мясниками. 
 
Шалин:  Но тут еще такой момент: «Лекции» читались в 1967-1968 годах, а опубликованы были в 1969-м, за полгода до Чехословацких событий. Начинал он еще до того, как ситуация начала резко меняться. 

Раббот:  Да, это добавило силы [реакции]. 

Шалин:  Что с вами произошло, когда сектор распустили?

Раббот:  Я ушел...

Шалин:  По собственному желанию?

Раббот:  Да, по собственному желанию. Знакомые ребята из Института естествознания создали сектор социологии науки. Он назывался сектором системных исследований. Я пошел туда заниматься социологией науки. Институтом тогда руководил Кедров, Бонифатий Михайлович. Его заместителем был Микулинский. Микулинский меня и пригласил, потому что я помогал созданию отдела науковедения в этом институте. Он знал о моих знаниях и интересах. 

Виссон:  Расскажи Диме о последнем толчке к эмиграции, о твоей книге про [социальные] эксперименты и судьбе этой книги. 

Раббот:  Вы знаете, действительно книга по социальным экспериментам, [выросшая из моей] диссертации, была издана для служебного пользования небольшим тиражом 500-200 экземпляров, но без грифа «секретно». После критики Ягодкина на партийном собрании, где обсуждали «Лекции» Левады, мою книгу и еще, по-моему, книгу Капелюша, было принято решение избавиться от моей книги, изъять ее из библиотеки. За что? За то, что я называл ведущих социологов Америки (Парсонса, Мертона и других) коллегами.  “Как говорит мой коллега,” - писал я, и это больше всего возмутило Ягодкина. Постановили сдать книгу в утильсырье, но потом решили сжечь ее во дворе дома на костре. Меня об этом предупредили ребята. Было много свидетелей. Я туда не пошел, но попросил взять для меня несколько экземпляров. Это был последний мощный удар. Я еще был с Румянцевым, но мой взгляд на социологию был крайне пессимистическим. Я понимал, что вместо Лапина придет какой-то полицейский... 

Я хотел бы рассказать о другом: о факте, который попал в книгу «Социология и власть».  Эта книга была издана в годы перестройки, и в ней говорится, что сыр-бор разгорелся из-за человека по фамилии Левита. Роман Яковлевич Левита - кандидат экономических наук.  Я взял его на работу в свой сектор, взял сознательно, потому что человека с такой головой еще поискать! Если бы к нему обратились, он один мог бы сказать, что и как надо делать.  Очень яркий человек с непростой биографией. Он работал в Обнинске, в академическом городке. (Вы знаете - там засекреченный центр ядерных исследований). Работал в институте, преподавал политэкономию. Был редактором того издательства, в котором были изданы знаменитые «Тарусские страницы»: Евтушенко, Окуджава, Ахмадуллина. Он подписал это издание в печать, за что его раздолбил обком со страшной силой. Когда я брал его на работу, он спросил: “Борис Осипович, можно мне поехать в Обнинск? Там умер диссидент, парень 28-ми лет, Валерий Павленчук. У него кроме матери никого не осталось, а она даже не в силах его похоронить. Могу я подъехать к ней?” Поскольку он шел работать к Румянцеву, такие вещи надо было согласовывать. Я не придал этому значения, сказал: “Поезжайте, конечно”. А там Калужский обком завел огромное дело. Якобы, те, кто участвовал в похоронах, устроили демонстрацию. Никакой демонстрации не было, люди просто приехали помочь матери. А Калужский обком исключил Левиту из партии и написал письмо в ЦК, чтобы его продолжали преследовать. Комиссия ЦК и МГК поставила в упрек институту, что был взят на работу такой человек. 

Шалин:  В каком году вы его взяли на работу?

Раббот:  В 1968-м или 1969-м. Я не видел в его поведении ничего кроме христианского желания помочь несчастной женщине, потерявшей двадцативосьмилетнего сына. Ему пришлось уйти [из института], чего он очень не хотел. У него не было квартиры, и мне с большим трудом удалось его устроить на работу в ФБОН. Правда, ненадолго: до него и там добрались. Потом он работал в каком-то министерстве по управлению системами.

Шалин:  Борис, самое последнее - и мы закончим. Что вам запомнилось из самых последних встреч с Румянцевым? И если можно еще: что оказало наибольшее влияние на ваше окончательное решение эмигрировать? Об остальном поговорим как-нибудь в другой раз. 

Раббот:  Мы встречались с ним практически каждое воскресенье в связи с его работой с Андроповым. Там были любопытные детали.  Во-первых, почему Андропов предложил ему встречаться, почему на конспиративной квартире, о чем они говорили – это все очень интересные политические вопросы. 

Шалин:  Какой это год?

Раббот:  Это 1972-й, 1973-й и 1974-й. Мы часто встречались, потому что не так просто было выработать этот проект. Каждый раз, возвращаясь от Андропова, Румянцев рассказывал мне о позиции Андропова по тому или иному вопросу. Отдельно обсуждались вопросы о характере [реформы], о темпе, о будущем партии, о будущем церкви – те вопросы, которые до сих пор не решены. Это, пожалуй, самое трудное в моей теоретической работе с Румянцевым. Одно дело представить себе прошлое России, которому я уделял много внимания в моей работе в журнале «Наука и религия». И совсем другое - представить себе будущее. Для меня это была безумно трудная задача. Опять же, у меня была своя работа. Приходилось работать ночами. 

Но, конечно, последним фактором, подтолкнувшим меня к отъезду, стало то, что Румянцев изменил своим принципам. Это произвело на меня ужасное впечатление. Я понял, что он перечеркнул свою карьеру, что членом ЦК ему не быть. Он хотел остаться членом ЦК, много раз говорил о поликлинике. Я был разочарован. Он производил впечатление человека, который спускал свой политический капитал на фу-фу. Из человека с именем сделали... Но я виноват сам. Мне хотелось сделать из него крупного деятеля, но, видно, «материал» к этому не располагал. Плеханов когда-то говорил, что Ленин сделан из того же теста, что и Робеспьер. Если человек сделан из другого теста, тебе никогда не вылепить из него то, что ты хочешь. Это что касается наших деловых отношений. Все-таки мы проработали вместе 10 лет. Я особенно много работал с ним в 1973-м и 1974-м году. Я понимал, что возвращаясь к своим товарищеским отношениям с Андроповым, он заглядывал в далекое будущее, и он был прав. Но меня этот вопрос у же не интересовал.  Я просто хотел помочь старику. 

Второй фактор. Я понимал, что черносотенцы в этой стране неистребимы. Я устал от еврейского вопроса, просто устал. Рожа у меня не похожа на еврея, но по паспорту я еврей. Для меня это был вопрос отношения к матери, которой я никогда не изменю. Она была несчастным человеком - великомученницей и бессребренницей.        

Виссон:  Ты еще говорил, что ЦК собиралось отправить евреев куда-то. Забыла уже имя это человека, секретаря ЦК, который затеял проект против евреев.   

Раббот:  Полянский?

Виссон:  Нет, нет. 

Раббот:  Ягодкин?

Виссон:  Нет, еще один. 

Шалин:  То есть, появилось понимание, что это не историческая аберрация, а нечто системное. 

Раббот:  Это было для меня тяжело психологически. Я раньше других понял, что такое Советская власть. Большинство моих товарищей, знакомых, которые стали либералами, пришли к этому выводу после ХХ-го съезда. У меня сложилось отношение к Советской власти значительно раньше, и это сделало жизнь невыносимой. Как внутренний эмигрант, я все время жил в закрытой стойке. Я понимал, что говорить ни с кем нельзя: слишком много стукачей. В компаниях, в товарищеских отношениях это было невыносимо. 

Виссон:  Дима, I don’t want him to overextend himself.

Шалин:  Давайте на этом закончим. 

Раббот:  Нет-нет, ничего-ничего. 

[Запись обрывается]


Сноски

1. Лойберг, Михаил Яковлевич

2. Ицхокин, Александр Абрамович

3. Свод дискусий и анализов текста Мишны – части Талмуда, являющейся первым письменным текстом, содержащим в себе религиозные предписания ортодоксального иудаизма

4. Григорян, Борис Тигранович (1928-1995) – специалист в области современной зарубежной философии, доктор философских наук, профессор. С 1959 по 1965 год занимал должность заместителя главного редактора журнала «Наука и религия»

5. Ойзерман, Теодор Ильич (род. 1914) – советский и российский философ, историк философии.


* International Biography and History of Russian Sociology Projects feature interviews and autobiographical materials collected from scholars who participated in the intellectual movements spurred by the Nikita Khrushchev's liberalization campaign. The materials are posted as they become available, in the language of the original, with the translations planned for the future. Dr. Boris Doktorov (bdoktorov@inbox.ru) and Dmitri Shalin (shalin@unlv.nevada.edu) are editing the projects.