В.С. СЕМЕНОВ: «НАУКА – ВЫШЕ ПОЛИТИКИ»
(Российская социология шестидесятых годов в воспоминаниях и документах / Отв. ред. и авт. предисл. Г.С. Батыгин; Ред.-сост. С.Ф. Ярмолюк. - СПб.: Русский христианский гуманитарный институт, 1999.)
– Вадим Сергеевич, ходят легенды, что без вас в свое время не обходилось ни одно высокое собрание на мировой социологической арене, вы постоянно куда-то и с кем-то ездили...
– Помимо того, что я еще наукой занимался... Вообще же сочетание социологических, философских знаний с английским языком дало мне возможность участвовать в пяти всемирных социологических конгрессах, пяти философских (да еще в экстраординарном конгрессе в Аргентине в 1987 году) и двух политологических конгрессах. Да, знание языка тогда играло решающую роль. Часто было смешно: едем, скажем, на всемирный социологический или философский конгресс, и я за наших ведущих академиков выступаю с докладами. Иностранцам трудно было это понять. Обычно я писал “мэтрам” первую фразу, выходил вместе с ними на трибуну, и они на плохом английском говорили: “Коллега профессор Семенов зачитает мой доклад”. И я читал. Но так все-таки было в первые годы становления нашей социологии. А затем я много ездил или представляя за рубежом члена исполкома Международной социологической ассоциации Ф.В. Константинова (когда он не мог поехать) или один, самостоятельно: в течение одиннадцати лет (1978–1988) я был членом руководящего комитета Международной федерации философских обществ и в течение двенадцати (1981–1992) – членом совета директоров Европейского центра по координации исследований и документации в области социальных наук при ЮНЕСКО.
– Какие-то встречи и знакомства с зарубежными коллегами вам, видимо, особенно запомнились?
– Да, и немало. Скажем, когда в 1962 году в Вашингтоне проходил V всемирный социологический конгресс, довелось впервые встретиться с Питиримом Сорокиным. Он проявил живой интерес к советским ученым, беседовали мы обычно на русском языке. Меня он поразил тем, что, оказывается, был знаком с моими публикациями в журнале “Вопросы философии”. Начиная с 1955 года я практически каждый год публиковал там статьи о социологических обществах и журналах в США с оценкой тенденций развития социологического знания в Америке, анализом и критикой наиболее распространенных концепций о классах и классовой борьбе, то есть “социальной стратификации” (в то время я готовил кандидатскую диссертацию на эту тему). Питирим Сорокин был согласен с моей критической оценкой превалирования эмпирической тенденции в развитии американской социологии. В его докладе “Разнообразие и единство в социологии” на следующем конгрессе, в Эвиане, говорилось о мизерных результатах эмпирической социологии из-за отсутствия компетентной теории. Ведь Питирим Сорокин был талантливым теоретиком в области социокультуры, прекрасным аналитиком, и его раздражала господствующая тенденция сбора нужных и ненужных фактов без их дальнейшего обобщения и осмысления.
Так вот, на конгрессе в Вашингтоне американская делегация устроила прием в честь советской делегации в уютном “Космос клаб”. Открывая его, Питирим Сорокин сказал, что хочет обратиться к советским ученым на русском языке, а чтобы его слова поняли американские социологи, он просит Вадима Семенова переводить их на английский. Что я и сделал. Это была теплая речь, с выражением удовлетворенности совместной работой и пожеланиями развивать наши творческие и человеческие контакты. Он сказал о своем желании посетить СССР. К сожалению, это ему не удалось... Такие встречи, конечно, не забываются. И их у меня было немало.
– Вы были и редактором “Вопросов философии”, хорошо знали атмосферу общественной жизни того времени. Что вы могли бы сказать о ней сейчас, по прошествии десятилетий? Но прежде – наш традиционный вопрос: где вы учились, что побудило вас заняться именно социальной тематикой?
– Я закончил МГИМО – это второй его набор (1944–1949 годы). Во время войны отец – как заместитель министра связи – занимался организацией связи. Семья была в эвакуации, нас перевозили из города в город (Тамбов, Энгельс, Чкалов, под Куйбышев, где я работал на строительстве взлетных полос на военном аэродроме), и тогда уже я немало повидал из реальной жизни. Школу кончал в Москве и потом колебался – куда поступать: на радиофакультет Московского энергетического института, следуя профессии отца (но ни тяги, ни интереса к техническим знаниям не было) или серьезно изучать философию, которой я увлекся, читая книги классиков. В конце концов решил пойти на философский факультет МГУ. А там из разговоров узнал об организации нового, тринадцатого факультета МГУ – международных отношений. Говорили, что каждую дисциплину здесь изучают как на специальных факультетах, что привлекало. И я поступил на факультет международных отношений. Изучал английский язык, слушал курсы лекций известных ученых. Лекции по философии нам читал, например, Михаил Александрович Лифшиц (мы потом стали друзьями; после его смерти наш журнал “Вопросы философии” напечатал его неопубликованные работы). Мы слушали историков Тарле и Манфреда, правовиков Крылова и Дурденевского, географа Баранского.
Там у меня завязалась дружба с Юрием Павловичем Францевым – известнейшим ученым-эрудитом, лучшим, на мой взгляд, ректором МГИМО, который поддержал и усилил мой интерес, скорее, даже не к социологии, а к тому, что я называю социальной философией. Свою дипломную работу “Критика буржуазной теории факторов” я защищал на кафедре философии. Получилось так, что здесь же годом раньше защищался мой близкий друг – другой Семенов, Юрий Николаевич, которого оставили на кафедре. Представьте – два Семеновых, два философа, из двух выпусков МГИМО... Я поэтому не остался в МГИМО и связал свою дальнейшую судьбу с Институтом философии Академии наук СССР.
Сейчас я занимаюсь научной работой, читаю лекции и выступаю по проблемам философии, социологии, политологии – очень модным стало говорить о политологии!, – но себя определяю как “социальный ученый”. Всегда в анкетах при поездках за границу я писал, что занимаюсь социальными проблемами. По направленности своей деятельности, по складу ума и интересов я считаю себя больше разрабатывающим проблемы теории и методологии в области социальной философии. То есть я не “прикладной” социолог и никогда не имел особого интереса проводить конкретные исследования, хотя когда работал заместителем директора Института социологических исследований (это 1972–1975 годы), занимался и этими проблемами. Но мое призвание – постановка проблем, теоретический анализ и выводы.
– Скажите, а социальный философ Мамардашвили и социальный философ Семенов работали в одном направлении или, наоборот, их научные пути расходились?
– Во-первых, мы были друзьями. Работали вместе в Институте философии, потом в журнале “Вопросы философии” (я пришел, а он уже уходил). Сложилось так, что мы с ним были очень близки, но его работы, книги и тогдашние выступления имели иной уровень. Я его не считаю социальным философом – он философ. Я всегда концентрировался на общественном анализе, а он был занят проблемами более широкого, собственно философского направления (проблемы бытия и мышления, смысла жизни, человека в мире, гносеологии, выход на культуру, литературу в философском плане). Направления, где работали величайшие классики философии. Потому он так высоко и ценится, не говоря о том, что это был прекрасный, честнейший человек.
Моя судьба начинала интересно складываться в смысле выбора проблематики. Решив заниматься вопросами социальной жизни, я стал читать различные американские социологические журналы (в спецхране Института философии их было много), перечитал огромное количество книг и периодики в Ленинской библиотеке, в Фундаментальной библиотеке общественных наук. И постепенно избрал направлением своей научной работы анализ и критику буржуазных теорий социальной стратификации. В 1956 году в Амстердаме проходил Третий всемирный социологический конгресс. Вернувшись с него, наша делегация из двенадцати человек (сам я впервые поехал на Четвертый социологический конгресс в 59-м году), сообщила, что главная проблематика, которая там обсуждалась, – это социальная стратификация. А я уже работал над этим примерно два года, исследовал, выступал, публиковал статьи (о чем я уже упоминал). Материалы, привезенные с конгресса, я прочитал на английском языке, помог их проанализировать, а когда участники конгресса рассказывали о его работе в обществе “Знание”, я тоже там выступил по проблемам социальной стратификации. В вышедшей потом брошюре был и мой материал. Затем появилась моя статья на эту тему в журнале “Коммунист” (1958 год), где практически впервые у нас рассматривалось, что такое теории социальной стратификации, социальной мобильности. Статья была аналитической и критической, потому что и до сих пор я к этим теориям отношусь критически (что делали, кстати, и сами объективно мыслящие американские ученые, в том числе Райт Миллс, которого я лично знал, он был у меня дома в Москве). Во многом это ненаучные теории. В погоне за модными словечками у нас их сейчас воспевают. А исток их таков: всегда, в любом обществе властвовала идеология, и естественно, что западным социологам нужно было что-то противопоставить сложившейся еще до Маркса и развитой им и Энгельсом теории классового понимания общества. Деление на классы было подменено делением на огромное количество групп с помощью термина, взятого вообще из геологии. В своих работах я не только критиковал конкретные подходы “социальной стратификации”, но одновременно отмечал и постоянное нарастание научности данных теорий, более углубленное изучение в них экономических оснований социального деления, прежде всего занятости и доходов. Наши ученые “страдали” абсолютизацией этих экономических оснований, западные – делали акцент на биологических, психологических, культурных аспектах, в то время как важна была вся система критериев с выделением среди них основополагающих, приоритетных. Я старался уйти от односторонних трактовок, анализировал работы Ллойда Уорнера, С.М. Миллера (с последним мы переписывались, не раз встречались), других американских социологов. Так что мой подход включал критику одних наработок и поддержку других. Ведь многие западные социологи весьма обстоятельно разрабатывали эту проблематику.
– Однако и вы подчеркнули, что научная деятельность определялась идеологическими подходами. Не осуществлялась ли она в сугубо официальном русле?
– Я категорически возражаю. При несомненном идеологическом воздействии большинство из нас (для примера – тот же Евгений Амбарцумов) аналитически оценивали не только зарубежные, но и наши устоявшиеся взгляды, искали новаторские подходы, выдвигали конкретные предложения, дабы избавиться от изъянов, негативных, кризисных явлений в нашем обществе. Писали об этом не только в статьях, но и в докладах, записках, которые передавались “наверх”, в руководящие органы. Их читали – там было достаточно наших же коллег, докторов наук, также критически настроенных. Они пользовались случаем сослаться на то, что предлагали ученые. Нас включали в группы по подготовке отчетных докладов на съездах партии (между прочим, мы вкладывали в них весьма здравые мысли), а их потом зачитывали генсеки. Как правило, эта команда располагалась на бывшей сталинской даче – “Ближней”, в Волынском, в 70–80-е годы ее чаще всего возглавляли А.Н. Яковлев и Г.Л. Смирнов. Я тоже участвовал в такой работе, писал раздел по социальной структуре и социальной жизни. И это, на мой взгляд, было небесполезно.
Меня удивляло и удивляет, что некоторые коллеги, сознававшие необходимость скорректировать нашу линию, провести существенное позитивное обновление, что было бы очень на пользу социализму (“звонки звенели” о необходимости перемен по всему социалистическому миру!), практически ничего для этого не предпринимали, хотя нередко и занимали высокую позицию. Это не по моему характеру, я всегда стремился высказываться откровенно. Есть линия защиты своих убеждений, теоретических, научных позиций, а есть линия приспособления, поддакивания или молчания.
Тогда уже у меня сложилась концепция, изложенная в ряде крупных моих статей в журнале “Вопросы философии”, а потом в книге “Диалектика развития социализма” (1987 год). Я считал, что, конечно, и руководство страны (от неспособности, нежелания), и близкое его окружение (часто безответственное или просто прислуживающее), и в общем-то мы, ученые (надо было больше настаивать!) упустили процесс, который я называю “чередой нарастающего кризиса в развитии социализма”. Возьмите 1948 год, Югославию. Тогда Тито поднял вопрос о внедрении в развитие социализма принципов самоуправления трудящихся, что было позитивным шагом (другое дело, что из этого получилось на практике). Сталин в ответ развернул против Тито кампанию травли.
Дальше – события в Польше, Венгрии, Чехословакии, в ходе которых поднимались вопросы демократии, народовластия, прав человека при социализме и другие. Причем в Польше и до венгерских событий и после них неоднократно поднимали вопрос о реальном воздействии рабочих на администрацию, на власть в целом (откуда потом и “Солидарность”). Однако ничего реального практически не делалось, а формально повторялись слова о решающей роли “ведущего класса”. По многим направлениям развития социализма как общественной системы качественного движения вперед не было, в то время как постоянно, повторяю, раздавались “звонки” о застойных и кризисных явлениях. Это должно бы было побудить руководителей и ученых собраться вместе, обсудить и решить вопрос: что необходимо сделать для обновления социализма, для того, чтобы придать ему “второе дыхание”.
– Вы имеете в виду ученых, вхожих в руководящие кабинеты? Таких, как академик Федосеев, которого вы хорошо знали?
– В большей мере самих партийных деятелей. Я действительно хорошо знал Петра Николаевича, много с ним ездил, в том числе в составе различных делегаций. Меня даже иногда называли “федосеевцем”. Я его уважаю как ученого и как человека, хотя в начале наших взаимоотношений был довольно деликатный момент. Я тогда только начинал работать в Институте философии (а Федосеев был директором), и однажды он мне предложил написать кое-что по теме, близкой к социальной стратификации. Я его спросил: “Это будет наша совместная статья?”. “Нет, – сказал он, – я хочу включить это в свою работу”. Я ответил, что сам опубликую статью. Больше никаких обращений подобного рода ко мне не было, как не было никакого нажима и т. п. Наши взаимоотношения всегда были открытыми, уважительными, подлинно дружественными. Спустя несколько лет, когда я уже был кандидатом философских наук, Федосеев стал усиленно меня приглашать стать его заместителем. Я, правда, не пошел, поскольку было немало научных задумок, хотя это, может быть, многое открывало в смысле моей научной карьеры (как мне и говорили некоторые коллеги).
Думается, что для Федосеева, как и для других людей его круга, существовала своеобразная “партийная дисциплина”, сковывавшая их в серьезной и открытой критике высшей партийной власти, прежде всего генсека. Недаром ныне Лигачев объясняет, почему он, расходясь с Горбачевым, не выступал против, говорил, что у него с ним только тактические разногласия, хотя теперь признается, что они были стратегическими... Он так и говорит, что над ним довлела партийная дисциплина. То же признал Рыжков и другие. Но ради высших интересов, по моему мнению, таким людям, имевшим такие возможности, следовало выступать открыто, в том числе на пленумах ЦК, даже под угрозой отказа от карьеры. Это, между прочим, впервые произошло в конце 80-х годов, когда наш посол в Польше на двух пленумах ЦК серьезно критиковал Горбачева: он говорил, что не согласен с принципами его политики.
– Это партийные деятели. А ученые? Они разделяли, хотя бы для себя, где наука, а где политика?
– В условиях нарастания кризиса ученые не имели права не понимать, что необходимо обновлять систему с помощью социально-философского знания.
– А в этих условиях ученые-обществоведы могли сказать то, что они думают о сложившейся системе?
– Да, могли, критикуя то, что есть именно негативного в социализме. Это я знаю по себе и другим ученым. В “Вопросах философии” за одиннадцать лет, когда я был главным редактором, в числе многих других сумели заявить о своих позициях такие яркие личности, как П.Л. Капица, А.П. Александров, В.А. Энгельгардт, М.К. Мамардашвили, Б.М. Кедров, И.С. Кон, П.В. Копнин.
Приведу пример и из собственной практики, правда, не 60-х годов, а более поздней. Занимаясь социальной структурой, диалектикой общественного развития и постоянно сталкиваясь с этими кризисными явлениями, я выступил в 1982 году в журнале “Вопросы философии” со статьей “Проблема противоречий в условиях социализма”, наделавшей много шума. В № 7 появилась “статья первая” и меня чуть не сняли с должности главного редактора за то, что был поставлен вопрос о возможности возникновения антагонистических противоречий при социализме. Анализируя события в Венгрии, Чехословакии и Польше, я делал вывод, что кризис – это результат нарастания и умножения не разрешенных противоречий, которые, накапливаясь, становятся антагонистическими. В этом главный замысел статьи. Меня поддержал в следующей статье (в десятом номере журнала) А.Бутенко. Как встретил эти публикации Михаил Васильевич Зимянин, тогдашний секретарь ЦК по идеологии? На одной из регулярно проводимых в ЦК встреч с руководителями средств массовой информации Зимянин раскритиковал журнал “Вопросы философии” за ряд грубых, как он сказал, ошибок (включая публикацию Мамардашвили по философско-литературным проблемам), и прежде всего мою статью. В заключение он бросил следующую фразу: “Надо дать по ухам главному редактору” (меня потом долго “разбирали” в отделах пропаганды и науки ЦК, но, правда, главным редактором я оставался до конца 1987-го года).
Надо сказать, что до меня проблему о возможности возникновения антагонизмов в условиях социализма поднял в журнале “Проблемы мира и социализма” П.Н. Федосеев. Его решили не трогать. А когда выступили мы с Бутенко, в “Правде” появилось два “подвала” Ричарда Косолапова – “Социализм и противоречия”, где не назывались наши фамилии, но говорилось о тех, кто находится на обочине, захотел прославиться, показать якобы новизну постановкой вопроса о возможности появления острых конфликтов при социализме – никакого же антагонизма при социализме вообще быть не может. В общем, разгромнейшая статья.
Наука и политика – это острейшая и важнейшая проблема, она выходит на проблему свободы научного творчества и демократии в науке. Моя позиция заключалась и заключается в том, что наука выше политики (особенно проводимой бездарными политиками). Наука ориентирована на знание и поиск истины, а политика – часто только на обладание властью. Власть же и деньги нередко губят людей – это известная философская мудрость.
“Заводилами” же с точки зрения политического влияния на науку были идеологические структуры в партийных органах и выслуживавшиеся через идеологию конкретные люди.
– Но вы говорили, Вадим Сергеевич, о ваших друзьях – докторах наук из аппарата, с которыми вы действовали совместно, в полном согласии.
– Да, были и такие. А со стороны других оказывалось чисто идеологическое давление. Скажем, нынешний главный редактор “Вечерней Москвы” Александр Иванович Лисин был нашим непосредственным “куратором” в отделе пропаганды ЦК. Все журнальные и мои личные статьи непременно просматривались. К каким только мелочам он ни придирался! И я знаю, почему: ему надо было отчитаться, выслужиться перед руководством отдела, заявив, что обнаружены такие-то недостатки и более того – идеологические промахи. Возьмите так называемые дела Ю.А. Левады и Л.В. Карпинского. На мой взгляд, здесь было реальное противоречие науки и не политики, а идеологического контроля. С научной точки зрения я бы мог, например, кое в чем с ними и поспорить. Но когда это превратили в идеологическое преследование – я их критическую волну поддерживал, потому что такое вмешательство идеологии в научную жизнь, в научный поиск считаю недопустимым. Тем более, что у Лена Карпинского поиск-то был направлен на спасение общества перед угрозой надвигавшегося кризиса, загнивания структур власти, ее коррумпирования и т. п. По сути, это была помощь стране и народу, которую надо было бы поддержать. Но вместо поддержки – абсолютизация идеологического контроля, чем многие кормились.
– Вы работали и в ИСИ. Что тогда происходило в институте?
– Я отношусь к этому как к тяжелому и трагическому периоду моей жизни. Мы были хорошо знакомы с Михаилом Николаевичем Руткевичем – едва ли не друзья. Когда он стал директором института, меня уговорили пойти к нему заместителем (и сильно “надавили” из ЦК). Но я никак не ожидал, что он так поведет дело, что начнется избиение социологических кадров. Амбарцумов позже написал предисловие к книге Паркинсона, где, в частности, отмечал, что есть в науке такие люди, которые, как бульдозер, все сметают на своем пути. Михаил Николаевич отнес это на свой счет и очень обиделся (он знал, что это написано про него). Потом и те, кто рекомендовал мне перейти в институт, откровенно признавались: “С ним можно дружить только на расстоянии, а работать вместе невозможно”. Он сразу начал изгонять лучшие кадры, потому что это были личности, люди со своими позициями и с большим авторитетом. Наряду с проблемой “наука и политика” существует и другая большая проблема – “наука и личность”.
Началось с Игоря Кона – он первым ушел из ленинградского филиала института. Потом В.Н. Шубкин ушел в Институт международного рабочего движения. Я предлагал и Кону, и Шубкину свою поддержку. А они уверяли: “Вадим, ты ничего не сделаешь”. На самом деле так и было, я оставался наивным в этом плане. Трагедия была в том, что уходили лучшие, “блеск” этого института. Я пытался как-то бороться против этого “исхода” и сделал ошибку: надо было и самому уйти вовремя. Мы с Руткевичем стояли уже на противоположных позициях, что было ясно обоим, и тогда он переключился на меня, применяя, прямо скажем, странные методы. Например, я, заместитель директора, прихожу на работу, а в моем кабинете поставлен стол и за ним сидит Анатолий Харчев – главный редактор журнала “Социологические исследования”. “Извини, – говорит, – Вадим, это Михаил Николаевич распорядился, чтобы ты все понял”. Я ответил, что все понял и буду искать другую работу.
Я себя отношу, как уже говорил, к социальным философам и вообще жалею, что согласился перейти в ИСИ. Конечно, я мог бы отказаться, но и Федосеев говорил, что это важное для Академии наук дело... Тут я проявил недальновидность, не зная полностью черты характера Руткевича. А он признавал только полное подчинение себе, не терпел людей с другим характером, с другими подходами и планами, отчего целые подразделения распались. Я считаю, что это был кризисный, негативный период в развитии социологии. Сам я вернулся в Институт философии и через два года был назначен главным редактором “Вопросов философии”. Но с Руткевичем приходилось вести настойчивую, принципиальную дискуссию. Причем, по его инициативе.
– Он ведь тоже занимался социальной структурой?
– Он критиковал меня, передергивая то, с чем я выступал на конференциях или публиковал. Это тоже своеобразный метод – цитату оборвать либо приписать оппоненту абсурдную точку зрения и потом ее критиковать. Опять проявление его характера. На мой же взгляд, смысл работы ученого – это позитивная разработка...
Вот такой был период. Хотелось бы, конечно, говорить сугубо о науке, “очистив” ее от политики и идеологии. Но вряд ли это возможно. Тот же Федосеев, например, никогда не был инициатором идеологического гонения, готов был поддержать и то, что выходило за рамки традиционных подходов. Когда появились статьи по “антагонистическим противоречиям”, он защищал меня с Бутенко. Однако мог вызвать и сказать: “Вот мне позвонил Иовчук с возмущением относительно положительной рецензии в вашем журнале на книгу Бурлацкого о Макиавелли. Вы там смотрите, следите...” Или возмутился не Иовчук, а кто-то в отделах ЦК. Ведь контроль за соблюдением идеологической чистоты – их функция, их работа! За идеологическую промашку их тоже ждет “идеологический нагоняй” сверху. Целая бюрократическая идеологическая цепочка. Потому Григорий Григорьевич Квасов из отдела науки может придраться к статье и такого авторитетнейшего ученого, как Петр Леонидович Капица. Например, представляет он нам статью, в которой высказывает критические замечания в адрес исторической науки – за пристрастность при оценке реальных событий. Редколлегия статью одобряет, но у Квасова возникают возражения по поводу этих “порочащих” историческую и все общественные науки замечаний. Очередной раз встречаюсь с Петром Леонидовичем – нельзя ли кое-что “подправить”? Он спрашивает: “Кто это требует?” – “Квасов”. – “Ну, пускай Квасов со мной и связывается”. А тот, конечно, лично встречаться не хочет, приходится искать какие-то другие формулировки, но чтобы осталась суть...
– А самому Капице удавалось быть вне политики?
– Он был в политике в том отношении, что через политиков защищал свободу, творчество, независимую мысль ученых. Чувствуя давление, сопротивлялся ему, считал, что политика в какой-то степени может влиять, но не диктовать. Он понимал реальность. Много раз он приглашал меня к себе на “вечерние беседы”. Это были великие события и уроки для меня...
– Вы знали и Алексея Матвеевича Румянцева?
– Да, и очень хорошо. Звонил ему, когда надо, статьи заказывал. Он был человек творческий, думающий, очень открытый и отзывчивый. Его убеждения вы знаете. Он никогда им не изменял.
– По вашим оценкам, Румянцев и Францев – две равнозначные, крупные фигуры того времени?
– Для меня Францев – это возможный президент страны, возможный генеральный секретарь. Самое главное в нем – знание мира и духа Запада и Востока, и эти знания он хотел бы обратить на пользу России. Он был величайшим эрудитом. Я это знаю и как редактор книги его избранных произведений (посмертной), и по личным беседам у него дома, во время его тяжелой болезни. Францев, по-моему, человек, незаслуженно обделенный за ум. Надо сказать, он был очень едким, а часто злым, издевающимся человеком. Я это объясняю тем, что как настоящий ученый он всегда был не удовлетворен прежде всего собой и переносил это на других (на юбилее Францева Федосеев откровенно сказал ему, что люди на это обижаются). Я считаю, что он болел за страну, переживал за ошибки курса, за “ляпы” того руководства. Из него же сделали “козла отпущения” за события в Чехословакии 1968 года: не посла, не кого-то еще, а именно Францева, тогда главного редактора журнала “Проблемы мира и социализма”, объявили виновным в том, что проглядел нарастающие критические события в Чехословакии. Еврокоммунизм и родился потому, что в странах Западной Европы коммунисты не могли принять наш “реальный социализм” – без широкой демократии, плюрализма мнений, без прав человека и разнообразия культурных ценностей. Францев понимал, что укреплять социализм можно только путем его развития и обновления, и глубоко переживал, что ничего не мог сделать в этом отношении. Так же как Румянцев, как Федосеев. И получалось, что они работали “на вождя” (к тому же весьма ограниченного), в то время как стремились работать на страну, на мысль, на науку.