Г. С. БАТЫГИН: «ПРЕДИСЛОВИЕ»

(Российская социология шестидесятых годов в воспоминаниях и документах / Отв. ред. и авт. предисл. Г.С. Батыгин; Ред.-сост. С.Ф. Ярмолюк. - СПб.: Русский христианский гуманитарный институт, 1999.)


Опубликование свидетельств и воспоминаний социологов является частью более широкого замысла – написать историю общественной мысли советского периода. Необходимость и безотлагательность такой работы были достаточно отчетливо осознаны в начале 1990-х годов, когда советская система и господствовавшая в ней марксистско-ленинская идеология потерпели крах. Предпринимавшиеся до этого, в обстановке “гласности”, попытки либерального реформирования общественных наук сменились резкой атакой на поверженного монстра. Историческая публицистика, руководствуясь скорее злобой дня и показным покаянием, чем заботой о восстановлении истинной картины прошлого, сформировала специфический жанр разоблачений и неспокойную манеру изложения, оставляющие мало места для бережного отношения к фактам. Однако актуальность книги вытекает не из временного интереса публики к общественным наукам советского периода, а из убеждения в самодостаточности научного наследия независимо от того, как оценивается современниками его историческое значение. Иными словами, необходима объективная реконструкция истории идей.

Когда предубеждения и ценности сегодняшнего дня обретают власть над историческим исследованием, оно превращается в политику, опрокинутую в прошлое, возникает миф о советском социализме как времени тотальной лжи. Замысел и концепция работы были продиктованы стремлением противостоять злобе дня и собрать как можно больше материалов, проясняющих картину развития социологии в то непростое время. В немалой степени замысел сборника был мотивирован верой в неоднозначность исторических реконструкций, а также долгом перед поколением советских социологов, благодаря которому мы можем сегодня говорить о научной традиции и учительстве.

Представления об ожидаемом результате не выходили за рамки книги, которая могла бы иметь подзаголовок “Материалы для истории общественной мысли в России советского периода”. Эти представления не изменились и сегодня. Концепция исследования достаточно тривиальна. Она сводится к тезису, что рациональная реконструкция истории общественных наук возможна лишь при условии создания надежной источниковой базы. Чтобы в полной мере осуществить эту идею, требуется огромная работа, которая, конечно же, не исчерпывается тем, что удалось сделать составителям сборника. Прежде всего нужно обратиться к публикациям того времени, количество которых исчисляется тысячами. Хотя публикации составляют лишь исчезающе тонкую поверхность совокупного текста дисциплины и ученые обычно не пишут всего того, что они могли бы написать и, тем более, того, что они думают, ретроспективная библиография имеет первостепенное значение для понимания истории идей. Несмотря на то, что имеются достаточно полные указатели российской социологической литературы, работа в этом направлении оставляет желать лучшего. В некоторой степени пробел в анализе опубликованных источников компенсируется обзором основных направлений социологии в России, подготовленным под редакцией В.А. Ядова [1].

Если предположить, что деятельность ученого не ограничена сферой “чистого разума” и формы научной жизни включают сотрудничество и конфликты в профессиональном сообществе, явные и неявные нормы социальной стратификации, “презентации себя”, отношения патрона, брокера и клиента, иными словами, “быт науки”, – возникает исключительно важная тема социального конструирования научного знания. Здесь начинается социальная история науки. Это история среды, в которой создается знание, история интересов и судеб людей, история научных учреждений и школ, история науки как общественного института. Конечно, социальная история не объясняет возникновение новых идей, но возвышение и гибель “парадигм” почти всегда сопряжены с установлением и разрушением “связей”, групповой борьбой, победами и поражениями конкретных людей.

Социальная история науки зиждется на достаточно обособленном корпусе источников – официальных протоколах дисциплины и свидетельствах ученых о том, что на самом деле происходило в лабораториях, на заседаниях ученых советов, в кулуарах конференций и т.п. Немалая часть официальных и полуофициальных протоколов науки сохранилась в архивных фондах, изучение которых позволило выявить новые материалы по социальной истории отечественной социологии [2], прояснить некоторые эпизоды в истории профессионального сообщества и дискуссиях сороковых - начала пятидесятых годов. Публикуемые в сборнике архивные документы не только помогают установить многие факты, но и являют собой образцы идеологического (и в определенной мере общественнонаучного) лексикона, служат впечатляющей иллюстрацией духовной атмосферы времени.

Другой круг источников связан с тематизацией “жизненного мира” ученых и интерпретативными описаниями эпизодов, сопровождающих производство знания. В центр внимания историка в данном случае попадают прежде всего автобиографии и личные свидетельства участников событий. Казалось бы, такой подход преодолевает схематизм традиционной историографии, которая следует заповеди: есть документ – есть факт, нет документа – нет факта. На самом деле с введением в корпус релевантных исторических источников интерпретативно насыщенных текстов проблема значительно усложняется. С принятием данной точки зрения появляется возможность усомниться в достоверности официально документированных событий как таковых (иногда они предназначены для демонстрации того, что уже свершилось) и обнаружить факты исключительной значимости в сфере “повседневности”, которая, как правило, не документируется. Однако историк может столкнуться с затруднением, определяя, какое отношение имеет тот или иной факт биографии ученого к науке. Хотя в большинстве случаев профессия ученого подчиняет себе его судьбу, научному сотруднику иногда приходится заниматься не только научными делами. Сложность состоит в том, что различения вводятся в биографическое повествование без учета дисциплинарных границ и иногда невозможно определить, где кончается наука и начинаются политика, административная деятельность, частная жизнь. Такого рода трудности присущи не только биографическим описаниям, но и социальной истории в целом.

Действительно, какие события мы должны трактовать как значимые для исторической реконструкции социологического движения пятидесятых и шестидесятых годов? XX съезд КПСС, создание сектора по изучению новых форм труда и быта в Институте философии АН СССР, доклад В.С.Немчинова на заседании Отделения философских, экономических и правовых наук АН СССР, статью Ю.Кучинского в “Вопросах философии” и последующую полемику, поездку “философского руководства” в Амстердам на Всемирный социологический конгресс, международное совещание по социологии в Москве в 1957 году, попытку М.Т. Иовчука организовать Институт социологии в Свердловске, выход в свет книги Т. Шибутани?.. Этот нескончаемый перечень, казалось бы, образует внешнюю, институциональную хронологию социологической науки. За ней стоят события, связанные с надеждами и разочарованиями людей, создававшими науку. Возможно, для понимания социологического движения (именно движением назвал советскую социологию шестидесятых годов Н.В.Новиков [3]) и самой научной жизни более важны события, происходившие за сценой институциональной организации знания.

Значение личных свидетельств, воспоминаний, а также “устных историй” для исторического исследования не подлежит сомнению. В то же время не подлежит сомнению необходимость их источниковедческой экспертизы. Какое бы большое значение ни придавалось повествованиям от первого лица, остается принципиальным вопрос о подлинности сообщаемых в них сведений. Строгие правила исторической науки предписывают с равной степенью критичности относиться и к “устной истории”, и к официальным документам. Написать историю административных и научных учреждений не проще, чем историю людей, хотя в первом случае хорошее ведение документации облегчает решение многих задач. Тем не менее историк не позволит ввести себя в заблуждение постановлениям, протоколам, отчетам и другим сведениям, удостоверенным документально. “Что же до миража, каким морочат нас должным образом припечатанные и датированные грамоты, то достаточно самого скромного житейского опыта, чтобы он рассеялся”, – писал Марк Блок [4]. В то же время личные воспоминания не составляют альтернативы документам. Свидетельства от первого лица также способны создавать миражи. Эта способность усиливается тем, что рассказ о непосредственно пережитом, увиденном, услышанном обладает особой чарующей силой. “Устные истории” кажутся более интересными, чем документированные источники, потому что создают впечатление подлинности и безыскусности факта.

Рассказчику обычно верят безоговорочно. Можно, следуя А. Шопенгауэру и В. Дильтею, считать автобиографию правдивее любого исторического произведения, однако здесь как нигде велика доля вымысла и внушения. Опасность релятивизма с его способностью к перевоплощению является в данном случае закономерным следствием преувеличения роли биографических повествований. Искренность переживания не гарантирует достоверности наблюдений, особенно если наблюдатель наблюдает самого себя. Чтобы преодолеть релятивизм, он должен стать “теоретиком” своей жизни – дистанцироваться от пристрастий и “точки зрения”, логически реконструировать происходящее, понять горизонт объективных возможностей в объяснении собственных мотивов и целей. Проблема заключается не столько в интерпретации, сколько в том, какие факты и события, попадая в поле зрения повествователя, приобретают значимость, а какие просто не замечаются. Даже те авторы, кто непосредственно участвовал в формировании тематической программы общественной науки в пятидесятые и шестидесятые годы, описывают одни и те же события в разных, часто несопоставимых, контекстах [5]. Именно многообразие и противоречивость публикуемых версий определяют их значение и возможности – это материалы для дальнейшего исторического исследования.

Первоначальные намерения составителей сборника связывались со стандартной схемой тематизации “научной карьеры”: семейное воспитание, интеллектуальные и идейные влияния в юности, выбор профессии, учеба в университете, формирование исследовательских интересов, основные труды и “вклады” в науку, расстановка сил в профессиональном сообществе, характерные эпизоды, итоги творческого пути... К счастью, унифицированную схему повествований выработать не удалось. Пришлось также отказаться от жанровой тематизации материалов. Многие из них действительно близки профессиональной биографии, другие содержат размышления не столько о себе, сколько об обстоятельствах научной жизни того времени, третьи более похожи на заметки. Подобное многообразие оправдано по крайней мере тем, что, определяя форму изложения, автор не ограничивал себя правилами жанра, имел возможность определять “угол зрения”, не придерживаясь линейной схемы повествования. Техника рассуждения, которую, следуя К.Леви-Строссу, можно назвать бриколажем, получила в публикуемых материалах вполне отчетливое выражение. Каждый из них отличается неповторимым своеобразием авторского стиля и композиции и одновременно фокусирован на тематической программе социологии и формировании профессионального сообщества. Несомненно, в этом проявляется исключительная компетентность авторов. “Чем выше рефлексивность рассказчика, его коммуникативная и культурная компетентность, тем с большей вероятностью могут быть использованы условности стилистических средств, угла зрения, принципы самых неожиданных жанров, тем вероятнее тематическая селекция воспоминаний, фактов и способов их подачи и описания”, – отмечает В.Б. Голофаст [6].

Вероятно, самый существенный и в значительной степени непреодолимый недостаток сборника – ограниченность круга авторов. Почему в книге представлены одни имена и не представлены другие? Десятки и, может быть, сотни социологов были участниками событий, о которых идет речь. В оглавлении же преобладают имена московских специалистов, что может создать впечатление о столичном происхождении социологического движения. Все опубликованные в сборнике документы хранятся в московских архивах. Действительно, в Москве были сосредоточены академические институты, издательства, редакции журналов. Сама система определяла доминирование Москвы над “периферией”. Однако не исключено, что это доминирование было кажущимся, обусловленным не столько научным потенциалом московских социологов, сколько их близостью к высокому руководству. Социологические школы формировались в Ленинграде, Новосибирске, Свердловске, Киеве, Таллине, Вильнюсе, Перми, Уфе и других региональных центрах. При этом нельзя с уверенностью сказать, что удаленность от “Старой площади” (где располагался комплекс зданий ЦК КПСС) мешала заниматься научными исследованиями. Так или иначе, создание более полной и объективной картины социологической науки в регионах России остается делом будущего.

Другое “систематическое смещение” сборника выразилось в преобладании академической социологии над вузовской. Это отчасти объясняется тем, что связи между высшими учебными заведениями и академическими институтами имели эпизодический характер. Социология преподавалась лишь в некоторых университетах и не играла существенной роли в учебных программах, где обязательной дисциплиной был исторический материализм. Во всяком случае, вузовская социология обладала меньшей дисциплинарной самостоятельностью, чем академическая и “заводская”. Вместе с тем это различение в значительной мере условно, поскольку практически все авторы книги преподавали и преподают социологию в высших учебных заведениях.

Большинство авторов принадлежит к поколению шестидесятых годов. Тогда им было по 30-40 лет. Возраст – достаточно условная категория, которую, вероятно, не следует смешивать с “поколением шестидесятников”. В последнем случае речь идет об определенной этической и идеологической миссии, которую взяла на себя часть творческой интеллигенции в период “хрущевской оттепели” и после того, как она закончилась. Многих из авторов сборника можно без колебаний назвать “шестидесятниками”. Других уточнений здесь не требуется, поскольку это понятие должно остаться в меру неопределенным.

Более трудной кажется проблема, связанная с профессиональной идентификацией “социологов”. Вполне сознавая, что попытка отделить “социологов” от “несоциологов” малопродуктивна и может повлечь за собой немало недоразумений, составители избегали строгих критериев и в этом случае. В качестве отдельной дисциплины социология была институционализирована только в 1986 году, и даже сегодня, когда выпускникам университетов стали вручать дипломы социологов, нельзя с уверенностью провести дисциплинарные разграничения. Социология пятидесятых и шестидесятых годов существовала “без прописки” под крышей исторического материализма и других общественных наук. Это мало проясняет ситуацию, но действительно, социологами можно назвать тех, кто занимался социологией. Точка зрения, тональность, исследовательская манера имеют большее значение для понимания обществоведческой работы того времени, чем специализация. Характерной чертой гуманитарного образования была установка скорее на призвание, раскрытие творческих возможностей, чем на ремесло. Отсюда и исключительно высокая междисциплинарная мобильность обществоведов. Среди них были историки, экономисты, философы, логики, филологи, математики, физики, партийные работники, журналисты, театральные критики. Их объединяли круг чтения, интерес к научному исследованию социальных проблем, и главное – определенная позиция в системе воспроизводства и реформирования власти. Они стремились найти себя в новой области творчества, свободной от дисциплинарной рутины, и привнесли в социологическую работу увлеченность и веру в чудесные открытия, которые обещала наука о человеке. И сама социология казалась открытой для всех.

Несмотря на открытость, социология выполняла функцию базовой метафоры, с помощью которой устанавливалась идентичность обособленной, хотя и неоднородной, группы гуманитарной интеллигенции, своеобразного незримого колледжа, который противопоставил “конкретные исследования” тиражированию идеологических штампов. Даже по прошествии многих лет “социолога” от “несоциолога” отличали профессиональный лексикон с его ключевыми кодами, манера аргументации и представления знания, отстраненное и вместе с тем внимательное отношение к движениям власти. При этом место работы, заглавия публикаций, ученые степени и звания здесь имели сравнительно небольшое значение. Можно было обладать всеми формальными признаками социолога и даже возглавлять социологические учреждения, но в профессиональном сообществе действовали иные критерии опознавания своих. Социология выражала неявную, но вполне определенную альтернативу официальной доктрине, которая называла одну из своих составных частей – исторический материализм – единственной подлинно научной социологией. Поэтому сомнения в том, кто из персоналий был социологом, а кто нет, во многом проистекают из того обстоятельства, что в те времена, как, впрочем, и сегодня, было несколько не вполне сочетающихся друг с другом “социологий”.

Можно, в частности, говорить о противостоянии двух “социологий” – одна наследовала доктринальное величие сталинского марксизма, другая стремилась к переоценке ценностей, пыталась развивать новые темы и исследовательские методы. Было бы упрощением трактовать этот конфликт как противостояние догмы и творчества, идеологии и науки. Нередко правое и левое меняются местами, оказывается сомнительным и моральное преимущество, традиционно приписываемое жертвам режима. Равным образом нельзя однозначно судить о тех, кто составлял научную номенклатуру. Имена Ю.П. Францева, Г.Ф. Александрова, М.Т. Иовчука, В.С. Кружкова, Д.И.Чеснокова, М.Б.Митина, П.Н. Федосеева, А.М.Румянцева, Ф.В.Константинова, Г.Е. Глезермана и других представителей более старшего поколения обществоведов не должны быть вычеркнуты из истории социологии, даже если она интерпретируется как прогрессивная наука. В противном случае придется считать несуществующими многие факты, свидетельствующие о том, что дорога “конкретным” социологическим исследованиям была открыта с помощью этих людей, хотя сами они часто не находили убедительных оснований называть себя социологами.

Советская социология, если иметь в виду под социологией марксистскую науку об обществе, не была в строгом смысле наукой. Коммуникативные ресурсы дисциплины были рассчитаны не на профессиональную аудиторию, а на общество в целом. В этом ее историческая уникальность. Вероятно, ни одна социология в мире не обладала и не обладает таким влиянием на жизнь общества, каким обладала советская социология. Западная социология в значительной мере замкнута на самое себя, дистанция между университетской кафедрой и властью необозрима. Советская же социология была социологией par excellence – она создавала картины мира и транслировала их на многомиллионную аудиторию, используя для этого массовую печать, радио, телевидение, систему партийно-политической учебы, и – самое главное – разрабатывала проект практического переустройства общества. Вряд ли будет преувеличением сказать, что советская социология осуществляла власть над умами и – в той степени, в какой обществоведы участвовали в легитимации социальных порядков, – власть над властью. Идея светлого будущего открывала перед общественной мыслью мир неограниченных возможностей. Смысл социологической работы заключался, собственно говоря, в рационализации и развертывании будущего посредством критики настоящего.

Социология пятидесятых – начала шестидесятых годов сформировалась как духовный порыв, превозмогающий зависимость человека от тяжести материального общественного бытия. Временами это была веселая наука – стоит только сравнить ее иносказания с преобладавшим тогда стилем обществоведческих сочинений. К началу пятидесятых годов все, казалось бы, встало на свои места и замерло в неподвижности. Политические дискуссии и борьба за власть в партийно-идеологической иерархии завершились созданием системы научных и учебных учреждений. Институты Академии наук, университеты, творческие союзы, редакции и издательства представляли собой официальные учреждения, органы партийно-государственного управления. В то же время они обладали собственными интересами, стремились к автономии и усилению влияния на центральную власть. Ценности и цели определились окончательно, революционные идеи классовой борьбы рутинизировались и превратились в каноны, требующие исторического и логического обоснования. Концептуальный лексикон, схемы аргументации и риторика общественной науки, казалось бы, приобрели завершенную форму. Общественная мысль как будто застыла в монолите словесных формул. Наименования книг и брошюр поразительно однообразны. “О базисе и надстройке”, “Закон обязательного соответствия производственных отношений характеру производительных сил”, “Роль народных масс в истории”, “Три основных предварительных условия перехода от социализма к коммунизму”, “Социализм и личность”, “Об определении основного звена в исторической цепи явлений”, “Движущие силы развития социалистического общества”, “Пути ликвидации противоположности между городом и деревней” – таковы типичные темы публикаций в середине пятидесятых годов. Однако как раз в то время, когда все казалось мертвым и застывшим, происходила незримая революция в идеологии и общественной жизни.

Революция пятидесятых-шестидесятых годов стала возможной благодаря поразительной дисциплинарной открытости советского марксизма. Доктринерская напыщенность, “идейная убежденность” и даже укорененный в подсознании страх не исключали возможности версификации доктрины в самых неожиданных направлениях. В корпусе канонических текстов марксизма-ленинизма всегда находились фрагменты, необходимые для обоснования альтернативных идей. То обстоятельство, что марксизм изменялся в соответствии с политической программой правящей партии, может быть интерпретировано как способность к мимикрии, двоемыслию и изначально присущая ему лживость. Однако дело сложнее. Уходя корнями в интеллектуальную традицию Просвещения и обнаруживая глубокое сродство с великими социальными учениями XIX века, марксизм обладает огромным объяснительным потенциалом. Ясность и логическая стройность его категориальных схем удивительным образом совмещаются со способностью к версификации. Этим, вероятно, объясняется и многообразие “авторских” исследовательских программ и концепций, разрабатывавшихся в рамках доктрины. Поэтому советский марксизм – не столько доктрина, сколько эзотерический код, значения которого зависели от интерпретативной позиции автора. Этот код мог успешно использоваться и в качестве средства для воспроизводства альтернативных марксизму идей.

Деятельность социологов не ограничивалась дисциплинарными рамками. Это было движение интеллектуалов, которые находили смысл своей деятельности в искусстве, науке, философии. Реинтерпретируя общество, они реформировали не только содержание социальной доктрины марксизма, но прежде всего стиль и язык науки, создавали новые социальные символы и стандарты. Социологическое движение того времени созвучно литературной жизни, и глубоко закономерно, что многие социологические работы были опубликованы в “толстых” журналах. В то время общественное мнение интеллигенции во многом создавали новомирские публикации, и имена знаменитых очеркистов открывали ряд, в который органично включались имена профессиональных социологов (например, И.С. Кона и В.Н. Шубкина).

Это было время научно-технической революции, интеллектуального поиска и новых открытий. Образование, стремление к знаниям и служению истине стали символом общественного престижа. Высшее образование и особенно ученая степень обеспечивали достаточно высокий уровень благосостояния. Гарантированные оклады научных сотрудников и преподавателей, высокие гонорары, относительно свободный режим работы создавали предпосылки для обособления интеллектуального сообщества и формирования в нем атмосферы внутренней свободы и независимости. В конце 50-х - середине 60-х годов в СССР возникли десятки научных центров. Чистое и светлое царство научных лабораторий, где признаются только эксперименты и доказательства, создавало невиданные перспективы для социального и этического реформирования общества. Верность факту, порядочность, равнодушие к выгоде, ироничное отношение к фразе отличали людей науки от обывателей и приспособленцев [7]. Облик научного сотрудника был, вероятно, чем-то близок “схеме” киника, не желающего иметь ничего общего с фальшивыми условностями. Обретая автономию внутри властной иерархии, новое поколение интеллектуалов вошло в конфликт со “старыми кадрами”, и, пожалуй, решающим аргументом для демаркации стал “профессионализм”. Социологи шестидесятых годов восприняли “кодекс научной честности” как принципиальную методологическую установку и противопоставили компетентность и профессионализм не столько официальной идеологии, сколько идеологическому приспособленчеству и “мнимой партийности”. Именно профессионализм сформировал идентичность поколения, претендовавшего на конституирование новых ценностей. Одновременно “профессионализм” как решающий аргумент в противостоянии “номенклатуре” содержал неявную, но вполне отчетливую декларацию интеллектуального и морального превосходства, которая оставляла “не читавшим Парсонса” мало шансов на участие в полемике по существу дела. Одна из фраз Б.А.Грушина, адресованная “той стороне”, стала крылатой: “Вы не стоите, а лежите на позициях марксизма”.

“Власть должна основываться не на силе, а на знании и компетентности” – такова “парадигма” интеллектуалов во все времена. Собственно говоря, подразумевается, что действительной властью является компетентность. Отсюда интегрированность социологической программы в проект социальных преобразований и убеждение нового поколения интеллектуалов в том, что в высшее руководство должны входить молодые и компетентные люди. Идея научного управления обществом, кроме всего прочего, основывалась на неявно формулируемом постулате об обязательном участии специалистов в предварительной экспертизе социально-политических решений. Замысел такой “социально-инженерной” экспертизы сводился к предварительной проработке вариантов на основе рационального учета “затрат” и “выпусков”. Роль лиц, принимающих решения, ограничивалась, таким образом, “красной кнопкой” – выбором оптимального варианта, предложенного экспертами. Без подобной иллюзии научная социология, равно как и программа “оптимального планирования социалистической экономики”, не могли бы возникнуть, а возникнув, были бы обречены на бесплодное катакомбное существование.

Двойственное положение интеллектуалов заключалось также в том, что, создавая картины мира, представления о значимых целях и ценностях, будучи идеологической и моральной инстанцией, они были обречены на подчиненное положение в партийно-политической власти. Адресуя свои идеи массовой аудитории и формируя общественное мнение, интеллектуалы создали собственную иерархию, основанную на личных отношениях. Здесь формировались своеобразные незримые колледжи, объединенные не только взаимным цитированием, но прежде всего интеллектуальными ценностями, общими темами, кругом общения и культурными символами. Эти группы в значительной степени пересекались с номенклатурными кругами и оказывали немалое влияние на распределение власти и принятие решений в общественной науке, культуре, пропаганде.

Взаимопроникновение институтов науки и власти не означало, что наука “подавлена” режимом. Адаптируясь к партийно-идеологическому контролю, она создавала защищенные от профанов тематические анклавы, своего рода ламинальные зоны, где воспроизводились образцы независимого, самодостаточного знания. Поэтому ключ к пониманию социологического движения следует искать не столько в содержании текстов, сколько в молчаливой предрасположенности “социологов” к некоторым состояниям. Одно из таких состояний – постоянно воспроизводящийся конфликт с властью. Оппозиция “мы” и “они” воспроизводилась благодаря своеобразному промежуточному положению интеллектуалов в социальной структуре. Их карьера, обеспеченная образованием, энергией и трудолюбием, не могла завершиться успешной социализацией в партийно-политической иерархии, где требовались иные личностные качества. Поэтому они создали свою иерархию, где статусы, ценности и цели определялись “первичными группами”, а неформальный авторитет заменял (до времени) должности и звания.

Духовная атмосфера, преобладавшая в литературных кругах того времени, была пронизана поиском новых средств описания общества, “языка правды”, который формировался внутри топики, заданной канонами социалистического реализма и партийности в литературе. Непосредственность жизненного мира в очередной раз обнаружила в себе силы взорвать кажущиеся незыблемыми социальные институты. Таков перифраз “проблемы человека”, которую воспринял социологический ренессанс в качестве своей программной идеи. В этом отношении социология в немалой степени обязана советской литературной школе подтекста. Стремление к переоценке ценностей востребовало умение до времени не говорить и не писать лишнего не только из опасения перед возможными служебными неприятностями, но прежде всего из-за невозможности противостоять лжи в рамках существующего языка обществоведения. То, что написано, и то, что действительно имел в виду автор, существенно различалось. Возможно, именно необходимость декодирования обусловила непроницаемую для внешнего контроля, но внутренне необычайно сложную и семантически стратифицированную научную речь. Язык ученых советов и партсобраний сосуществовал с эзотерическим языком, освоение которого и означало признание своим в профессиональном сообществе.

За исследовательской программой, которую развивали социологи шестидесятых годов, стояли не только исторически уникальные теоретические и методологические проблемы, но также социальные идеалы и ценности, которые в условиях рыночной экономики могут показаться не вполне реалистическими. Тем не менее эти идеалы и ценности были вполне реальны по своим последствиям. Именно в ценностном контексте особенно четко прорисовывается миссия поколения, в нелегкие времена воссоздавшего социологию как призвание и профессию. Опыт этого поколения учит, что судьбу направлений и школ нередко определяют не столько теоретические и логические аргументы, сколько жизненные позиции и поступки людей. “Шестидесятники” сумели быть свободными в несвободном обществе. Таков их урок следующим поколениям.

* * *

Несмотря на ограниченность целей и заведомую неполноту материалов, составители сборника уверены в том, что он имеет важное значение для историографии общественной мысли в России. Не вызывает сомнения также необходимость продолжить работу по сбору личных свидетельств и документов, расширив хронологические рамки исследования и предоставив слово другим авторам. Это дело будущего.

Слова благодарности за опубликованный труд должны быть обращены прежде всего к его авторам, которые отдали немало сил и времени подготовке текста. Расположение материалов в книге ни в коей мере не связано с оценкой их значимости и обусловлено представлениями составителей о тематическом диапазоне и жанровых особенностях повествований.

Проведение интервьюирования, подготовка материалов и выпуск книги стали возможными благодаря грантам Российского гуманитарного научного фонда (1994 и 1998 годы), а также постоянной поддержке Института социологии Российской академии наук, в котором выполнена эта работа.

Сноски

1. Социология в России. 2-е изд., испр. и дополн. / Под ред. В.А. Ядова. М.: Изд-во Института социологии РАН, 1998.

2. См.: Социология и власть. Сборник . Документы: 1953-1968 / Под ред. Л.Н. Москвичева. М.: Academia, 1997. Указатель работ, опубликованных коллективом исследователей истории отечественной философии, возглавляемым А.И.   Володиным, см. в кн.: Отечественная философия: опыт, проблемы, ориентиры исследования. Вып. ХХ. Мысль и власть в эпоху моноидеологизма: Материалы дискуссии / Ред.-сост. А.И.   Володин, С.Б.   Роцинский. М.: Изд-во РАГС, 1997; Мемуарная литература и архивные документы получили отражение также в сборниках: Из истории отечественной философии: советский период, 20–40-е годы. М.: РОССПЭН, 1998; Из истории отечественной философии: советский период, 50–80-е годы. М .: РОССПЭН , 1998.

3. Novikov N. The sociological movement in the USSR (1960-1970) and the institutionalisation of the Soviet sociology // Studies in Soviet thought. Vol. 23. N. 2. February, 1982.

4. Блок М. Апология истории или ремесло историка / Пер. с фр. Е.М. Лысенко; Прим. и ст. А.Я.Гуревича. М.: Наука, 1986. С. 54.

5. Российская социологическая традиция шестидесятых годов и современность: Материалы симпозиума 23 марта 1994 года / Под ред. В.А. Ядова и Р.Гратхоффа; Институт социологии РАН. М., 1994.

6. Голофаст В.Б. Многообразие биографических повествований // Социологический журнал. 1995. № 1. С. 79.

7. Вайль П., Генис А. Страна слов // Новый мир. 1991. № 4. С. 241.


* International Biography and History of Russian Sociology Projects feature interviews and autobiographical materials collected from scholars who participated in the intellectual movements spurred by the Nikita Khrushchev's liberalization campaign. The materials are posted as they become available, in the language of the original, with the translations planned for the future. Dr. Boris Doktorov (bdoktorov@inbox.ru) and Dmitri Shalin (shalin@unlv.nevada.edu) are editing the projects.