Владимир Шляпентох

ЗВЕЗДНОЕ ВРЕМЯ ЮРИЯ ЛЕВАДЫ: ИСТОРИЯ ОДНОГО ЭКЗИСТЕНЦИАЛЬНОГО ВЫБОРА

В конце 1960-ых годов Литературная Газета опубликовала мою статью под названием «Откуда берутся решительные люди». В ней я, критикуя между строк, негативное отношение всякого начальства к инициативным людям – прямая реакция на бурный период инноваций Хрущевских времен – пытался доказать, что люди, готовые идти на риск в своей профессиональной деятельности, представляют для страны необыкновенно важный капитал. Я скорее всего был прав в этом утверждении, но тогда не додумал до конца эту проблему и вряд ли понимал, что взгляд на общество и его историю сквозь призму риска обещает немало интересных открытий. Наличие людей готовых идти на риск является непременным условием для осуществления почти любых крупных перемен в обществе, особенно для революций больших и малых. И уж точно, если в обществе нет людей, готовых рисковать своим социальным и материальным положением и даже своей свободой и жизнью, если оппозиционные партии возглавляются людьми, стремящимся довести риск своих действие до нуля , то такое общество не может рассчитывать на социальный и политический прогресс.

История социологии в СССР может служить хорошим примером того, насколько важно для возникновения новой науки во враждебных социальных условиях и ее выживания наличие ученых, готовых пойти на риск. Эта же история показала, как мало оказывается таких людей, когда риск резко возрастает.

Возникновение социологии в конце 50-ых -начале 1960-ых годов было действительно революционным событием в советской социальной науке, и новое направление потребовало людей, готовых для его развития идти на риск, по крайней мере минимальный. Известные перемены начались здесь после 1953. Так, математическое направление в экономической науке, возникшее почти одновременно с социологией, оказалось несовместимым с официальной политической экономией и существенно освежило методологию экономических исследований в стране. Лидеры этого направления – Леонид Канторович, открывший оптимальное программирование, а также Николай Федоренко, Абел Аганбегян, Арон Каценелинбойген, Станислав Шаталин стали известными интеллигенции страны. После 1953 происходили позитивные сдвиги в лингвистике, в которой после тридцатилетнего перерыва стала вновь развиваться семиотика и в которой зазвенели новые имена: Вячеслав Вс. Иванов, В.Н.Топоров, В.А.Успенский, Ю.М.Лотман и Б.М.Гаспаров.

Оба эти направления возникли в условиях относительно спокойного отношения власти к ним, никто из тех, кто начал заниматься семиотикой и тем более математической экономикой, не подвергался риску, принимая решение оставить традиционные области науки. И, что главное, никто из представителей этих направлений не подвергался суровым преследованием, когда политический курс Кремля сдвинулся назад, в сторону сталинизма.

Иная была судьба социологии. Конфликт между прагматическим знанием и идеологическими ограничениями всегда был в центре советской истории как, впрочем, истории всех других коммунистических режимов. Лидеры этих режимов в идеале хотели и то и другое—обладать информацией, полезной для укрепления своей власти, и одновременно сохранять незыблемыми основы идеологии. Конфликт между критериями компетентности и идеологическим фанатизмом всегда существовал при выборе аппаратчиков и экспертов в советском обществе, временами решавшемся в пользу первого критерия, главным образом, когда шла речь о специалистах, но чаще всего, если шла речь о номенклатуре, в пользу второго.

Оба новые направления в советской общественной науке - экономико-математическое и социологическое – возникли потому, что Кремль ослабил идеологические требования в пользу прагматических, однако далеко не в одинаковой степени для каждого из них. Стремление улучшить экономику, и прежде всего для сохранения военного паритета с США, было настолько сильно у руководство страны, а обещания усовершенствовать плановую системы со стороны «оптимальщиков» были так соблазнительны, что партийное начальство практически сняло многие идеологические ограничения для энтузиастов оптимального программирования и, не позволяя им открыто хулить трудовую теорию стоимости, разрешило рассуждать свободно на экономические темы и печатать книги и статьи, по существу демонстрировавшие обветшалость марксистской политической экономии.

Социология, выступая прежде всего как эмпирическая наука, также обещала высокому начальству помощь в практических делах: прежде всего в пропаганде и формировании общественного мнения, в повышении эффективности экономики исследованиями текучести рабочей силы, в выборе профессии и стимулировании производительности труда. Однако идеологические издержки социологии были куда более значительными, чем в случае с математической экономикой, не говоря уж о семиотике, где они были ничтожны. Социология с ее ореолом эмпирической науки и союза с ЭВМ (как тогда именовали компьютеры), как бы ее представители не клялись в верности абстрактным схемам исторического материализма и лояльности социализму, была несовместима с кучей центральных идеологических догм, и не таких далеких от массового сознания как теория стоимости, но таких, которые были известны даже людям с неполным средним образованием: господствующая роль рабочего класса в обществе, дружба народов, преданность молодежи коммунистическим идеалам, торжество социалистической демократии, ненависть советских людей к Западу и частной собственности. Поэтому, если руководство страны, используя формулу cost - benefit analysis (соотношение затрат и полезности), при оценке экономико – математического направления решительно делала акцент на ее второй части (другое дело , о, парадоксы истории, что все практические обещания этого направления оказались туфтой), то при оценке социологии оба элементы казались в начале почти одинаковые, а потом, после чешских событий, первая часть выглядела в ЦК уже намного больше первой.

Любопытно, что ни высокие чиновники, ни ведущие ученые на Западе, где и родилась эта волшебная по простоте и глубине формула - cost – benefit , никак не могли, как я увидел по приезде в США в 1979, понять почему в общем рациональные советские руководители (а они в этом убеждались во время переговоров с советскими лидерами, о чем убедительно писал Киссинжер в своих воспоминаниях) не стали в одночасье активными меценатами своих социологов, обещавших снабдить из всевозможной информации для принятии важных решений по укреплению их собственной системы. У меня сохраняется такое ощущение, что большинство американских политологов и по сей день плохо понимают природу тоталитарного общества, в частности роль в нем власти, страха и идеологии, и поэтому даже предпочитают отрицать реальность такого общества.

Наверное, если бы Пражская весна наступила лет на десять позже или вообще на свершилась, советская социология, позднее дитя оттепели, могла бы продолжать успешно убеждать власти в том, что выгоды от нее больше, чем вреда, и тогда в социологии по прежнему бы командовали, как и в экономико-математическом направлении те, кто хорошо знали дорогу в Центральный Комитет и чувствовали себя вполне комфортно в «системе». Юрий Александрович Левада, еще не подозревавший о своей судьбе и своей будущей готовности выбрать крайне рискованные экзистенциальные решения, продолжал бы работать в созданном в начале 1968 Институте конкретных социальных исследований АН СССР и, будучи приглашенным в МГУ как абсолютно лояльный к строю ученый, продолжал бы читать на факультете журналистике первый в университете курс социологии.

События в Чехословакии, начавшиеся весной 1968, к концу года толкнули Кремль, лелеявший идею частичной ресталинизации сразу же после изгнания Хрущева в 1964, решительно в сторону политической реакции. Вот тогда-то и стали ясными различия в судьбе экономико-математического и социологических направлений. Первое, перенесло приход реакции спокойно, практически без потерь. Достаточно сказать, что Станислав Шаталин, один из лидеров направления, получает престижнейшую Государственную премию именно в ужасный 1968 год. В то время как Институту социологии – ИСИ, как он стал позже называться - предстояло Мамаево побоище. Центральный Экономико-Математический Институт (ЦЭМИ) не только остался цел и невредим, но еще смог принять беженцев из ИСИ, в том числе и Леваду. Даже массовый отъезд в эмиграцию не менее десятка ведущих ученых ЦЭМИ не был использован против института—«партия и правительство» все еще ждали чудес от оптимального программирования и присоединившегося к ним АСУ (автоматических систем управления).

С социологией, однако, поступили иначе. Идеологические издержки возросли неимоверно; в то время как реальная польза социологии для аппарата была более чем проблематична, вера в будущее математических методов в экономике, для таких деятелей как член Политбюро Андрей Кириленко, слушавшего благоговейно доклады математических экономистов, была безграничной. В то время, как математические экономисты благоденствовали практически ,все ведущие социологи в 1970 и начале 1980 подвернулись гонениям разной степени тяжести. Владимир Ядов, Борис Грушин, Владимир Шубкин Борис Фирсов ,Юло Вооглайд были среди других жертвами политической реакции в стране.

Эти репрессии были результатом слияния двух потоков событий – одного , идущего из времен оттепели, другого – мощно стимулированного страхом перед «социализмом с человеческим лицом», ассоциированный также с хрущевскими реформами. Когда оба потока соединились вместе, судьба советской социологии была поставлена на карту. И только люди, готовые пойти на огромный риск, могли встать на ее публичную защиту.

Среди «отцов основателей» было много ярких и смелых людей, которые предпочли пуститься в плавание в достаточно рискованные воды социологии -новой и подозрительной науки - вместо того, чтобы делать карьеру в привычных для советского уха дисциплинах таких как марксистко-ленинская философия, история, изучавшая прошлое в терминах, предписанных истматом, или политическая экономия. «Отцы-основатели» пришли именно из этих наук . Все они чувствовали звериную ненависть бесчисленных преподавателей социальных наук и уж точно партийных аппаратчиков всех уровней (с некоторыми исключениями, как например в Ленинграде в 60-ые, но не в Новосибирске, где я работал), которые видели в социологах людей, нацеленных на обесценивание и их накопленных идеологических знаний, и, главное, их позиции в обществе. Хотя корифеи –академики из отделения общественных наук, такие, как Федосеев или Константинов, не желая слыть агрессивными ретроградами, как бы не возражали против прикладных исследований, их глубинное неприятие социологии прорывалась в каждом удобном случае и ни оставляло ни у кого из нас малейшего сомнения в том, что они наши враги.

Умудренные советским опытом (всем основателям было за 30, когда они вступили на социологическую стезю), даже если некоторые их них верили в необратимость решений ХХ съезда, не могли не понимать, что у их многочисленных недругов есть шансы на реванш. Однако, социологии первого поколения, будучи абсолютно советскими учеными и будучи стимулированные интересом к новому и перспективами продвижения в новой области, были готовы идти на определенный риск, полагая, и не без основания, что на самом верху имеются силы, склонные поддерживать либеральные тенденции, и даже точно знали, кто им покровительствует.

Действительно, наверху был авторитетный партийный деятель, который тоже пошел на немалый риск, решившись поддержать социологию. Это был Алексей Матвеевич Румянцев, фигура не менее колоритная, чем любой из родоначальников социологии. Старый аппаратчик со времен Сталина (еще в 1952 году он стал зав.отделом экономических и исторических наук ЦК), в течение двадцати пяти лет влиятельный член ЦК, после 1958 года редактор «Правды» и журнала Проблемы мира и социализма, в которых он печатал либеральные статьи, и в момент официального рождения социологии – 1968 год —уже вице президент Академии Наук. И вот любимец Сталина (вождю понравились его верноподданнические комментарии к абсурдным Экономическим проблемам социализма в СССР) вдруг становится, наверное после ХХ съезда, буквально ярым, по партийным меркам того времени, либералом, самым близким к идеалам Пражской весны в ЦК. Именно он с немалым риском для своей партийный карьеры (и, как показало завершение жизни Румянцева в политическом небытии, этот риск был весьма серьезен) поддерживал и социологию. Чтобы прикрыть социологию, Румянцев, будучи вице-президентом Академии Наук, становится в 1968 – беспрецедентное событие в истории советской и российской науки — еще и директором им же созданного социологического института. Как бы там ни было, в 1968 и даже в течение 1969 - социологическая гвардия находилась в состоянии эйфории, радуясь своему рискованному решению вступить на новую стезю в науке и все еще полагая, что они продолжают жить в атмосфере оттепели. Сейчас, почти сорок лет спустя, трудно понять, как были слепы социологи, чьи имена уже были известны стране, не видя и не чувствуя нарастающего шторма политической реакции, зародившегося еще в 1964. Единственное, что нас всех извиняет, это то, что мы не могли знать о начале охоты на Румянцева со стороны тогдашних ястребов из ЦК. В отличии от сталинских времен, когда неугодных ликвидировали мгновенно, она длилась несколько лет, вплоть до 1972, когда Румянцев был снят с должности директора ИКСИ.

Разгром социологии, будучи полной неожиданностью для социологов, поставил их всех перед выбором—либо избрать стратегию выживания любыми средствами либо стратегию сохранения собственного интеллектуального достоинства. Вот тут-то и произошел отбор на тех, кто был готов рисковать своим положением и тех, кто не хотел подвергать себя никакому риску и был готов укрыться где-угодно от погрома, учиненного социологии Михаилом Руткевичем, заслужившим кличку «бульдозер». Обе группы были весьма неравны по размеру – в первой был только один человек, и это был Левада, во второй все остальные, в том числе немало очень достойных людей, которые полагали – и с большим основанием — что бодаться с советским монстром бессмысленно.

Так получилось, что спусковым механизмом для разгрома социологии стали Левадовские Лекции по социологии. Ротапринтное издание этой книжки в двух томах (в первой 116 страниц, во второй -119), тиражом в 1000 экземпляров, основывалось на лекциях, прочитанных им в 1967 году на факультете журналистике. В тот год многое, что было потом поставлено Леваде в вину, звучало вполне невинно.

Перечитывая сейчас в моем офисе в далеком Мичигане эти две книжки, не так просто обнаружить фразы, способные быть истолкованными - даже с иезуитской манерой советских идеологических ищеек - как крамольные. Но, как Левада вспоминал в 1996 году, там была отыскана все-таки фраза о том , «что в наше время личность подвергается разного рода давлениям — со стороны власти, массового общества, рынка, и танками пытаются ее задавить». В 1967 году эта фраза не имела никакого отношения к подавлению режима Дубчека, но после августа 1968 она зазвучала иначе. И поразительно, что ни Левада, ни институтские издатели, ни даже Главлит ничего подрывного не увидели в этом и нескольких других предложениях.

Эта фраза была находкой для тех, кто готовил удар по Румянцеву как символу «хрущевского потока» и по его детищу – социологии. Лекции Левады волею случая оказались вполне удобными для этой задачи, тем более, что их автор был хорошей мишенью – один из родоначальников вредной науки и к тому же секретарь партийной организации Румянцевского института - ведь нельзя же было начать атаку на члена ЦК и вице президента Академии с уничтожением мелкой сошки.

В 1969 началась проработка Левады, постепенно становящаяся все более злобной и унизительной, во всех уместных для этого дела учреждениях и, конечно, в печати. Как и в отношении Румянцева, в соответствии с правилами умеренно кровожадного Брежневского времени на изничтожение Левады партия отвела несколько лет (1969-1972), усиливая давление от месяца к месяцу и постепенно превращая Леваду в общественном сознании в «почти диссидента». Но в то же время эта новая тактика давала Леваде немало времени, чтобы одуматься и покаяться. Ведь, как гласит немецкая пословица, «ужасный конец лучше, чем ужас без конца», и можно было полагать, что Левада не выдержит на каком-том этапе напряжения и пойдет в Каноссу.

Началом кампании надо считать собрание в Академии общественных наук при ЦК КПСС в ноябре 1969 года, хотя до этого было сравнительно мягкое обсуждение «Лекций» в Советской социологической ассоциации. Официально это устрашающая акция, длившаяся два дня – четкий индикатор значимости «мероприятия» - называлась «объединенное заседание кафедр философии Академии общественный наук и Высшей партийной школы при ЦК КПСС», которое напоминали соответствующие мероприятия сталинских времен. В те годы была отлично отработана технология дискредитации человека и, в частности, ученого, которая предполагала превращение практически любого высказывания в свидетельство обвинения. Эта технология не была забыта в 1969 году. Хулители Левады на этом шабаше, а потом в печати (было несколько статей против Левады в Правде и Коммунисте, главных печатных органах партии), ставили ему вину утверждения, которые вряд ли поймет современный читатель, не поднаторевший в идеологических играх советской эпохи, вроде того, как Левада смел употреблять понятия «теории среднего уровня» или не клясться истмату на каждой странице своих «Лекций», ну, уж, конечно, его пристрастие к Парсонсу и другим светилам буржуазной, пышущей ненавистью к марксизму и СССР социологии.

Читая сегодня, как Левада отвечал на собрании своим гонителям, не перестаешь восхищаться его мужеством и самообладанием. Он не побоялся издеваться над многими ораторами, характеризуя их как бездельников и невежественных людей, критика которых мотивируется «вовсе не научными соображениями». Это жуткое собрание было только одним из десятков других, на которых Левада прорабатывался с различной степенью ожесточенности. Как результат, он был снят с должности секретаря парторганизации института, его отдел был расформирован, и он должен был принять предложение переселиться в ЦЭМИ, который был бесконечно далек от его научных интересов. Само собой разумеется, Левада был отстранен от преподавания в МГУ, а предложение университета присвоить ему звание профессора было отозвано.

Хотя перевод Левады в ЦЭМИ, а также сохранение партбилета, были огромным облечением для него и для всех, кто его уважал и любил, а так же для всех, кто хотел разгадать, как далеко Кремль пойдет в репрессиях против социологии, все-таки его дальнейшая судьба была не ясна. Брежневский режим показал себя сдержанным после вторжения в Чехословакию (никто бы не удивился, если бы 23 августа начались массовые аресты, что не произошло ), однако немало людей были репрессированы (но никто из их друзей и коллег –как было бы при Сталине), высланы на Восток или Запад. «Лекции» и последующие гонения превратили Леваду в откровенно неблагонадежную фигуру. Как мы теперь знаем, первый секретарь Московского Комитета партии Гришин счел необходимым отчитаться перед ЦК о том, что им было предпринято против Левады. Знаем мы и то, что Левада был под постоянным наблюдением КГБ, во всяком случае, его и мои аспиранты вызывались на Лубянку, где их допытывали об Юрии Александровиче. Левада, конечно, знал об интересе «органов» к его персоне и его деятельности. Это был немалый риск игнорировать КГБ и не делать ничего, чтобы внушить им свою лояльность к режиму. Степень удивления в Москве в начале 1970-х тому, что Левада мог быть арестован была равна почти нулю.

Не следует ни на секунду забывать, что в начале 1970, когда Левада делал свой экзистенциальный выбор – быть с властью или быть в конфликте с ней – политическая реакция была в разгаре (она несколько ослабела только 1975-76 ), а уж о лидере типа Горбачева никто даже не мечтал. Вера ,что «система» навечно, что мы живем в « тысячелетнем райхе».В этом были убеждены не только номенклатура ,как бы она не относилась скептически к Брежневу, но и самые последовательные критики «системы»,как Андрей Дмитриевич Сахаров.

В любом случае до Перестройки было целых 15 лет, которые Леваде в его цветущем творческом возрасте предстояло прожить вне нормальной профессиональной среды, без аспирантов, без публикаций, без публичных лекций и само собой разумеется без студентов и без поездок за рубеж . За эти долгие годы он мог и заболеть и даже покинуть сей мир, так бы и не узнавший его потенциал, раскрывшийся только после 1988.

Почти все коллеги Левады в 1970-1985 вели себя иначе и не предпринимали ничего, что могло раздражать начальство. А если они и попадали под жернова ненавистников социологии, то они не сопротивлялись и только старались смягчить удар. Решение, принятое Левадой, контрастировало немало с выбором других социологов. Почти одновременно с атакой на «Лекции» была подвернута такому же разносу, книга Математика и социология, изданная Геннадием Осиповым и Эдуардом Андреевым (1970). Однако редакторы и авторы статей, виновные в отходе от марксизма и в порочной попытке подменить математикой методологию диалектического материализма, признали полностью свою вину и были освобождены от дальнейших экзекуций.

В начале несколько социологов защищали Леваду (прежде всего, Борис Грушин на упомянутом собрании в Академии Общественных Наук), но потом смирились с преследованиями своего друга, полагая, и не без оснований, что требовать от них самопожертвования никто не имел права, а мы, через 40 лет, и подавно. Немало социологов, и весьма уважаемых, торопились принять активное участие в движении идеологии назад, публикуя постыдные тексты. Nomina sunt odiosa , говаривал Цицерон, когда он не хотел опорочить чью-либо репутацию, я и не буду поминать тех социологов,

Левада не только не отказался от всяких поисков примирения с властью, от которой он мог ожидать гадости в любой день, но и продолжал вплоть до замечательной весны 1985 демонстрировать власти свою готовность защищать свое достоинство, каков бы ни был риск его действий. Действительно, вместо того, чтобы стараться избегать ситуации, могущих обострить его положение, Левада , с его огромным престижем среди молодых ученых, продолжат дело, которое играло важную роль в его жизни до 1969 года –семинары, в которых под его руководством обсуждались всевозможные вопросы философии, социологии, искусства и литературы. Советская власть сызмальства не терпела никакой самодеятельности, особенно интеллектуальной. Семинар Левады, отверженного социолога, был прямым вызовом властям. Было огромной дерзостью даже то, что он менял помещения для его проведения, что только подчеркивало его необычность, где-то похожую на подпольность. Участники семинара (я был на многих из них) прекрасно чувствовали его необычность, что создавало особую эмоциональную атмосферу, если даже никаких прямых крамольный речей или даже вопросов к докладчикам там не было.

Левада не упускал никаких возможностей заявить о себе как о несломленном и ничего не боящемся человеке . Люди, объявившие о своем желании эмигрировать в 1970-ых, автоматически превращались в официальных изгоев. Когда я сделал заявление на этот счет в Институте социологии в октябре 1978 года, я немедленно был лишен право посещать институт, хотя и продолжал числиться его сотрудником. Начали предприниматься меры по лишению меня всех моих степеней и званий. Но самое главное было в том, что подавляющее большинство (к счастью, не все) моих коллег перестали со мной общаться, в том числе те социологи, которые значились в 60-ые годы как либералы. Конечно, мои друзья (в российском, не в американском понимании) не дрогнули. Об этом периоде моей жизни я рассказал в моих воспоминаниях «Страх и дружба в нашем тоталитарном прошлом (издательство «Звезда», 2003). Левада, вообще очень сдержанный и даже суховатый человек, не был моим другом, только добрым коллегой. Так вот, как только стало ясно, что я оказался в числе «неприкасаемых», он стал бывать в моем доме почти ежедневно, полностью игнорируя, что все его посетители – таково было тогда всеобщее мнение — регистрируются соответствующими службами. Когда у меня возникали неприятности, я ждал его прихода с нетерпением для совета и успокоения.

Многое произошло в жизни Левады после 1985 года. Во времена Ельцина он был членом президентского совета. «Центр _Левада» стал самой авторитетной фирмой по изучению общественного мнения, чьи данные цитируются в прессе всего мира. И, все-таки, его мужество опять оказалось важным для общества, когда его ВЦИОМ отобрали от него, и многие ,до того, как был создана новая фирма, стали опять опасаться за его будущее. Я об этом писал в New York Times в 2005 году. . И все-таки каким бы оно ни было в это время, по моему мнению, самый яркий период в жизни Левады относиться к тому ужасному времени, в котором он так мужественно выстоял.

 


* International Biography and History of Russian Sociology Projects feature interviews and autobiographical materials collected from scholars who participated in the intellectual movements spurred by the Nikita Khrushchev's liberalization campaign. The materials are posted as they become available, in the language of the original, with the translations planned for the future. Dr. Boris Doktorov (bdoktorov@inbox.ru) and Dmitri Shalin (shalin@unlv.nevada.edu) are editing the projects.