От одной крайности к другой: раньше у марксистов среда определяла сознание,
теперь у российских постмодернистов все наоборот – сознание определяет мир  

Владимир Шляпентох

Продолжение дискуссии о биографическом методе и о значении интервью в изучении истории советской социологии с бывшими советскими социологами (см. публикации, появившиеся  в октябре и ноябре 2011 года на сайте Invisible College: IBI Forum (http://cdclv.unlv.edu/programs/bios.html) заставило меня несколько иначе сформулировать мою позицию в дебатах. Особенно стимулировал меня к этому интереснейший текст Ани Готлиб (см..http://cdclv.unlv.edu/archives/articles/gotlib_shlap_11.html)

Вот что произошло. Я, как и  остальные, не разграничивал в дискуссии (по крайней мере, четко) два разных объекта исследования: «реальность», описываемую в основном «твердыми» (по старому, объективными или «социальными») и «мягкими» фактами, относящимися к сфере сознания и  находящимися под сильным влиянием социальной среды .[1] Марксисты считали, что сознание полностью детерминируется реальностью, средой и идеологией, а большинство  участников дискуссиив ,вмоем понимании, -  в противоположном лагере.  По сути, они считают, что наше сознание само творит реальность. Две милые крайности.  

Но все по порядку. Кратко напомним историю вопроса. Марксизм, который опирался в известной степени на идеи просвещения, сумел внушить многим изощренным интеллектуалам (и не только Ленину, с его уверенностью, что  сознание является «зеркальным отражением действительности») и значительному числу западных социологов, что сознание полностью детерминируется средой, в том числе властью, корпорациями, медиа и рекламой. Ясно, почему ученые, находившиеся под влиянием марксизма, одного из самых сильных направлений во всей мировой истории интеллектуального развития, были так мало озабочены изучением общественного сознания. (Поэтому-то Маннгейм или Лукач и «наш» Плеханов выделялись среди марксистов своим интересом к сфере сознания). Орруэл, в своем гениальном «1984» (как и в «Ферме животных»), довел до логического конца тезис о том, что  сознание может  полностью контролироваться  средой и властью. (Если встать на позиции романа «1984», описывающего, по сути, любое общество, изучение сознания и элиты, и рядовых граждан и в тоталитарном, и даже в демократическом обществе, кажется потерей времени).  

Более того, уверенность в том, что сознание – «зеркальное отражение реальности» – было солидным обоснованием для констаниновых, федосеевых и чесноковых,  выступавших в конце 50-х  и в 60-е годы  против создания социологии. Зачем тратить ресурсы на изучение того, что известно из марксистских исследований объективных процессов в советском обществе и из постановлений партийных съездов и ЦК, которые и формируют общественное сознание? Такого же мнения были многие журналисты, с которыми я общался во время моих опросов читателей центральных газет. Вы представляете, как я  (вместе с моими друзьями- социологами) яростно с ними спорил, обличая их  в реакционности? Теперь я бы с ними так бескомпромиссно не воевал, ибо ныне я во многом с ними согласен.  Изучая общественное мнение, я понял, что в любой стране граждане в основном возвращают в виде ответов социологам то, что им внушили медиа и идеология, господствующая в их среде.

Не надо проводить социологические опросы, если вы знаете, что смотрят и читают ваши респонденты. Разве опросы в современной России не показывают, что большинство населения, включая изощренных интеллигентов, демонстрируют социологам то видение общества и его лидеров, которое им рисует первый и второй каналы,  т.е. власть из «1984»? Есть, конечно, и в современной России, как и во всяком обществе, меньшинство, которое на Эхе Москвы или в Новой Газете противопоставляет пропаганде свою идеологию с другой картинкой действительности. Это оно героически вышло на Болотную площадь 10 декабря 2011 года. ( Впрочем,мы еще не знаем насколько картинка российской действительности –или,как любят говорить в Америке, the narration—которую поддерживало большинство  на площади сумеет выстоять в борьбе с слегка модофицированной официальной пропаганде). Впрочем, даже в Океании Орруэла был Смит, вырвавшийся из под влияния Большого Брата и  искавший другую картину мира.

Естественно, что в советском прошлом  я,  как и многие из Вас, относился с ненавистью к официальному марксизму, а в далеком прошлом, даже к  марксизму вообще, с его пренебрежением к сфере сознания. (Потом, в особенности, в Америке, я существенно потеплел к Марксу, которого теперь я считаю великим мыслителем. В свои же студенческие годы в 40-ые я его считал лишь утопистом, плохо понимающим реальность мира). Мы  восставали против антипсихологизма  официального марксизма с его уверенностью в том, что сознание -  всего лишь раб  материальной жизни. То наше ощущение точно ухватил  Маяковский еще в 20-ые  годы (тогда еще терпелось некоторое вольдумство) в его в знаменитой фразе  «Бытьё, а у этого еда и питьё определяют сознание», которая, однако, как ни издевался над ней поэт, была не так далека от  жизненной правды.

По сути, вся наша социология действительно возникла как гимн сознанию. Отсюда и наша дружба с психологической наукой в 60-е годы.   И именно поэтому, в отличие от США, зарождающаяся российская социология  не мыслила  себя вне изучения общественного мнения, ибо именно оно, а не изучение текучести рабочей силы или миграции, было душой  новой науки, бросившей вызов  вульгарному материализму. Это было особенно типично для ленинградцев, которые почти все, во главе с Ядовым, были по сути социальными психологами. Ведь  знаменитая книга «Человек и его работа» была не о поведении молодых рабочих, а об их  отношении к труду, которое сильно детерминировалось господствующей идеологией, всячески воспевающей «творческий и бескорыстный труд».

И все-таки, хотя все мы были поглощены изучением сознания, никто из нас не решился тогда  прямо заявить даже об относительной  независимости сознания от материальной реальности. Ведь это было бы расценено как акт идеологической диверсии. Я, наверное, был одним из первых в Союзе, кто пришел в конце 60-ых годов в восторг от знакомства с феноменологией в западной науке, которая прямо настаивала на том, что сознание – это независимый обьект изучения, что оно лишь многими опосредованными путями, а вовсе не вульгарно «напрямую», зависит от «еды и питья». Феноменология  пришла ко мне сначала через Гофмана (как я восхищался  его идеей о сознательном формировании индивидуумом представления «о себе» в сознании окружающих!) Потом был Гуссерль (идея «вращения» обьекта в сознании индивидуума с тем, чтобы познать его сущность, беря в «скобки» временно, до окончания анализа, его отдельные характеристики).  Затем  я прочитал в Ленинке книгу Кеннета Боулдинга «Образ» о самостоятельном существовании образов людей и событий и об их влиянии на реальную жизнь. Эта книга соединилась потом в моем сознании с великим фильмом «Рашемон», поразившим всех нас демонстрацией разного восприятия одной и той же сцены разными ее участниками. Открытие Куросавы  развила Айрис Мэрдок в своем романе «Черный принц» (он был опубликован в Иностранной Литературе в 1974), который был построен тоже на разной интерпретации героями одних и тех же событий. Уже считая себя  феноменологом, я организовал наш маленький домашний семинар вместе с Леной Петренко и Таней Ярошенко, где мы изучали постранично Гофмана (позже я об этом рассказал Гофману, потребовав и получив  от него его книги для участников семинара) и Гуссерля. Главное, я опубликовал вместе с Олей Масловой чисто феноменологическую статью, наверное, первую  в этом роде в СССР: «Что читатели думают о писателях и что писатели думают о читателях», в которой естественно исчез вопрос о том, а «что на самом деле?» (Литературное Обозрение, 1974).

Одним из первых моих докладов в США был назван примерно так: «Феноменология в СССР против марксизма». Доклад вызвал известное удивление, ибо в США  феноменология скорее рассматривалась как часть «критической социологии», как союзник  левых в борьбе с  mainstream, который исповедовал наивный материализм и считался среди них апологетичным по отношению к капиталистической реальности.

Однако, в моей дальнейшей профессиональной жизни мое восхищение феноменологией стало ослабевать. Даже у моего любимого Гофмана я обнаружил роковые слабости. Утверждая, как  и другие интеракционисты, а потом и постмодернисты, что люди сами создают свою идентичность, свои ценности, правила своего поведения и свои образы о других и о мире, общаясь друг с другом, он как бы полностью игнорировал то, что на 90 процентов эти идентичности, правила  и образы предопределены макро обществом, с его законами и культурой, и только в небольшой степени той группой, в которой находится индивидуум. Наблюдая жизнь в США, я убедился в старой материалистической формуле. Среда, важнейшие социально-демографические переменные, социальный статус и материальные интересы (в широком смысле этого термина) действительно предопределяют  сознание индивидуума. Степень его свободы в выборе ценностей крайне мала, а велика она, как я уже отмечал выше, только у творческого меньшинства, и то далеко не всегда. Посмотрите на то, что происходит сегодня в России. Как легко деньги и близость к власти изменили ментальность многих замечательных русских интеллигентов! В Советском Союзе это делала та же власть и страх.

Теперь мне будет легче обосновать мое отношение к биографическому методу и ко всему проекту. Очевидно, что все это делалось прежде всего для новых поколений социологов, а также исследователей советской  и российской социологии. По сути, у нас есть три возможных обьекта исследования: 1) история советской социологии; 2) сознание и деятельность отдельных советских социологов в 60-80-ые годы; 3) сознание бывших советских социологов в 2000-ые годы,  когда их интервьюировали Борис Докторов  и Дмитрий Шалин.

Самым доступным является обьект № 3. Он несомненно представляет интерес для науки,  хотя и здесь необходим критический  комментарий ко всем интервью, без которого, как мне кажется, их нельзя пустить в оборот как всякий исторический источник. Как было бы здорово, если Борис Докторов, который  издал интереснейшую книгу, состоящую из 40 интервью Бориса Докторова (http://www.socioprognoz.ru/history.html),  написал  бы внушительное предисловие и комментарии ко всем интервью, оценивая (хотя бы приблизительно) их историческую ценность, используя другие источники! Этот объект важен и для тех, кто изучает сознание социологов, и вообще ученых, попавших в совершенно новую для них среду. Можно поработать с объектом  № 2  и как с приложением к солидному, «объективному» исследованию истории социологии. Этот материал будет очень полезен  для демонстрации разной интерпретации событий в прошлом  ее участниками, в духе фильма Куросавы «Рашемон». Здесь  разумно  использовать весь арсенал  герменевтики,  биометода, психоанализа и других средств изучения человеческой психики. Обьект № 1 является наиболее доступным для «валидного» исследования, ибо здесь мы можем опираться на «твердые», минимально  зависящие от интерпретации факты.

Назовем примеры  важнейших «твердых»  фактов для истории социологии:

1. тематика исследований и публикаций; место публикаций;
2. теории, использованные социологами;
3. идеология;
4. роль партийных документов;
5. кто и сколько раз цитировался;
6. влияние западной науки;
7. методология исследований;
8. кто финансировал исследования;
9. рецензии в советской прессе;
7. партийность социологов, их работа в партийных комитетах;
8. их контакты с партийными органами;
9. КГБ ;
10. демографический состав социологов;
11. поездки за рубеж;
12. участие в идеологических и профессиональных конфликтах;
13. связи с диссидентами;
14. жертвы преследования;
14. отношения с Руткевичем, Квасовым, Пилипенко;

Как легко, используя «твердые факты», развести в 70-е годы Ядова, Шубкина, Грушина, Леваду с одной стороны, и Тощенко, Коробейникова, Староверова, Чангли с другой. Надо ли исследователю узнавать об этих людях у ныне  живущих социологов, гадая,  кто из них описывает реальную их деятельность? Надо  ли спрашивать их о том, были ли Левада, Шубкин и Грушин изгнаны из Института Социологии, и какова была подоплека их увольнения? Надо ли выяснять у живущих социологов,  какова была реакция на «Лекции» Левады, вместо того, чтобы ознакомиться с имеющимися письменными источниками? 

Можно и нужно использовать «мягкие факты», т. е те, о которых рассказывают социологи в интервью, используя, однако, только те из них, которые, как разумно советуют Готлиб и Беляев, являются типичными. Этим, собственно говоря, и должна заниматься социология, в какой бы парадигме,  количественной  или качественной, она  ни  работала.

Но, конечно, я опять решительно не согласен с тем, что  история, как пишет Анна Готлиб (а ранее Борис Фирсов) – «это результат коллективного истолкования (определения) повседневной жизни, непрерывно творимый продукт повседневных взаимодействий, интерпретаций и реинтерпретаций». Вообще Анна Готлиб слишком вольно оперирует прилагательным «коллективный». В социологии (Дюркгейм - «коллективное сознательное») и психологии (Юнг –«коллективное бессознательное») это прилагательное употребляется куда более строго, хотя тоже весьма спорно. Но, все-таки, не так, как использует его Анна.   Есть смысл говорить о «коллективном истолковании повседневной жизни», когда идет речь о современниках, участниках исторического процесса. Было бы здорово описать «коллективное истолкование» жизни в стране социологами, работавшими в 60-70 годы. Но чье «коллективное истолкование» это будет?  Руткевича и его  союзников или Левады и тех, кто были в его лагере? И все-таки, даже с этими поправками можно говорить о тогдашнем «истолковании» потому, что оно было одним из «твердых фактов» для того времени, ибо оно влияло на события. Однако эту информацию можно добыть только из материалов, возникших в те времена, например, из текстов, тогда опубликованных, при условии, конечно, что нам удастся хотя бы частично нейтрализовать адаптацию автора к  цензуре. Даже смелейшие «Лекции» Левады далеко не отражали его глубинные взгляды.      

Но «коллективное истолкование»  прошлого ныне живущими респондентами?    О, нет! Посмотрим на книгу Докторова с точки зрения репрезентативности его выборки социологов. В книге, состоящей из 40 интервью, вы найдете только 3-5 интервью социологов, которые принадлежали к ортодоксам, полным или частичным, а их было тогда  десятки, в том же Институте Социологии, вроде Коробейникова, Колбановского, Рыбаковского, Слесарева, Патрушева и многих других.

Более того, участники дискуссии явно злоупотребляют термином «коллективное». Немало социологов его использовало, но только в ограниченном смысле, т.е. всегда, когда шла речь об участниках исторического процесса: Дюркгейм  с его «коллективным сознанием» или Юнг с его «коллективным бессосознательным». Но говорить о «коллективном прочтении истории» или даже  о «коллективном создании прошлого»? Может быть, мы будем столь же уважительно относиться к «коллективному творению истории» советскими историками и пропагандистами в годы советской власти или будем также серьезно воспринимать «коллективное творение истории» современными идеологами Путинского режима?

Что касается изысканных методов, какие предлагает Анна Готлиб, - «конструкт конструктов» (А.Щюц), «интерпретация интерпретаций», «двойная рефлексивность» (Т.Шанин), плюс постмодернистское объявление (и нелепое, с моей точки зрения) «равенства позиций исследователя и информантов» – все это действительно имеет отношение к тонкостям исследования психики, но к изучению истории это никакого отношения не имеет, как, впрочем, не имеет отношения (вопреки Андрею Алексееву) и противопоставление качественных и  количественных методов. (Мне кажется, что Андрей считает, что  результаты, полученные с помощью качественных методов, свободны  от обычных научных  оценок: репрезентативность, валидность,  теоретическая и эмпирическая. Впрочем, большинство аспирантов на моей кафедре с ним  согласятся: так легче делать диссертации.)

Мой общий вывод. Большинство участников дискуссии, возможно, вопреки их интенциям, по сути, игнорировали в процессе своих рассуждений коренное  различие между двумя автономными, хотя и взаимодействующими объектами исследования - «реальностью» и «сознанием» («сознание» участников событий является одновременно и элементом  «реальности»). Даже если вы верите в сводимость психических явлений к биологическим механизмам, автономия сознания сохраняется. Я не хочу затевать разговор о том, как взаимодействие «объективного» и «субъективного», онтологии и гносеологии было главным предметом размышлений многих философов прошлого. Я только сошлюсь  на  современного французского социолога Пьера Бурдье (он умер в 2002 году),   идола российских  ученых. (Я ссылаюсь на него  именно поэтому, а не потому, что он – великий мыслитель.) По сути, он, как и многие другие современные французские авторы, получил известность  тем, что переименовал и слегка модифицировал старые понятия, особенно марксистские, и главным образом за это претендовал на оригинальность. Однако Бурдье интересен нам здесь потому, что он сделал центром своего видения общества  конфликт  между «объективным», средой, «полем» (or «field») и «субъективным», сознанием (or «habitus»), совокупностью различных установок и диспозиций. Более того, Бурдье настаивал на том, что его «habitus» скорее подчинен реальности, его «field».

Итак, тот, кто хочет знать, что происходило в советской социологии, должен опираться прежде всего на «твердые факты» и обращаться к «мягким фактам»  с крайней осторожностью, всегда подозревать авторов интервью в искажении «твердых фактов». В то же время, я ни в коей мере не  против собирания «мягких фактов» и полагаю, что Борис Докторов, король этих фактов, внес важнейший вклад в историю советской социологии, которая со своей экзотикой, всегда будет интересовать  исследователей социальной науки.


1  Американский философ  Джон Сирл ( John Searle)  в   The Construction of Social Reality (1995) делит факты на brute and institutional. Я оставляю также в стороне современные философские дискуссии о таких понятиях, как «реализм» или «объективизм», причислив себя к тем, кто исповедует «научный реализм» с его верой в то, что мир, описываемый наукой, является неплохим отражением реальности, и что наука постепенно продвигается в познании мира).

 


* International Biography and History of Russian Sociology Projects feature interviews and autobiographical materials collected from scholars who participated in the intellectual movements spurred by the Nikita Khrushchev's liberalization campaign. The materials are posted as they become available, in the language of the original, with the translations planned for the future. Dr. Boris Doktorov (bdoktorov@inbox.ru) and Dmitri Shalin (shalin@unlv.nevada.edu) are editing the projects.